настоятеля храма Державной иконы Божией Матери
в г. Жуковском, пос. Кратово,
члена Союза писателей России.
Мы жили в старом московском дворе. Я — в среднем флигеле, а мой закадычный друг, тоже Коля, — в заднем. (А мы-то этого, то есть что нас зовут одинаково, и не замечали… Это же он был Коля, а я был Я. И наоборот. Нам просто некогда было это заметить. Мы бегали, как говорили соседки, доставшиеся нам от прошлого, то есть гуляли.)
Теперь «московский двор» — это пустое понятие. То же самое, что «плавленый сыр». Ну, сыр, ну и что? А раньше это было особое дело: московский двор.
Наверное, мы с Колей — из последнего поколения таких московских дворов. Наше детство успело пройти как раз перед тем, как снесли сараи, сделали прорабскую в переднем флигеле, как Коля получил новую квартиру, многие другие — тоже, все люди во дворе перемешались, и двор перестал быть двором, а стал просто местом между домами. С асфальтированной дорожкой.
А раньше это был двор — что-то бесконечное, многомерное.
В деревянном переднем флигеле существовало, пока мы были маленькими, печное отопление, и поэтому у всех, кто в нем жил, с краю двора имелись сараи для дров. Осенью то и дело машина кому-нибудь привозила дрова. А поскольку оставалось место, там были еще картошка, капуста, какие-нибудь старинные журналы под полом, деньги и еще множество никому не известных вещей, конечно. (Подземный ход из погреба, например!) Нас от сараев гоняли. Но, наконец, в переднем флигеле поставили газовые колонки, и сараи опустели. Мы стали в них играть, лазить по крышам, прыгать с них, раскачиваться, как обезьяны, на повешенном там бесконечном шланге и наслаждаться.
Потом во двор привезли снеготаялку. Привезли и прислонили стоймя к сараям. Она была нам очень нужна. За ней, огромной, мы прятались. А однажды она понадобилась и взрослым. Они ее однажды запустили, чтобы растаивать снег. Это было великое мероприятие. Из сарая вытащили шланг и растянули по всему двору. Какое-то пламя бушевало внутри снеготаялки, в которую загружали снег. Вокруг собрались все дворники. И все вообще собрались вокруг. СНЕГ ТАЯЛ — послушный гению человеческого разума. И из него получалась вода! Да и время было такое: оттепель…
Наш двор был до неба! В заднем флигеле, на втором этаже, жил дядя Коля, голубятник, туда вела лестница, сделанная из тонкого железа. Когда кто-нибудь по ней поднимался, она громыхала. Это сделали когда-то, чтобы слышать ночью жуликов. (Если всю жизнь прислушиваться, как кто ходит, то можно было, наверное, наловчиться с легкостью отличать жуликов по походке.) И вот несколько раз за день дядя Коля (или, в крайнем случае, его большой сын Вовка) вылезал в свое специальное слуховое окно на крыше. (Эх, так мы и не слазили туда, не посмотрели, что там было, как было оборудовано! Но уж слишком это была его обитель, он мог накричать, было страшно, конечно.) Он вылезал, брал длинный шест с тряпкой на конце и гонял своих голубей. Или просто свистел на них. А они кружили над двором, высоко. (Когда я пошел в школу, то в перемену видел в окошко кусочек их траектории… Из школы двор казался ужасно домашним, своим).
Наш двор был до подземли! Когда мы были маленькими, подвал нашего флигеля был тесно заселен. Я помню там комнаты со странной скошенной дверью — они углом выходили в коридор, чтобы больше семей поместилось. Потом все разъехались, получили квартиры. Мне запомнился сгорбившийся старичок с зеленой лысиной, который жил в подвале и постоянно был сердит, прежде всего, конечно, на нас, что мы бегаем. Все, кто жил в подвале, вообще были сердиты на нас больше всех. Мы бегали, закрывали свет (у них и так днем иногда горели лампочки), могли разбить стекло мячом. И мы всегда больше всего боялись, как бы мячик не попал в яму, где подвальное окно. (Ну, как боялись… — мы об этом, конечно, не думали, просто в самую ту минуту, когда на нас кричали, вспоминали и начинали бояться, а так были самозабвенны.) О, несчастному приходилось тогда быстро спрыгивать за мячом почти прямо к ним и выслушивать, как на него из-за стекла ругались, в любую минуту могли вообще от злости выскочить, если долго провозишься.
Старичок из подвала давно умер. Но я помню его руки: большой палец не прямой, а галочкой, горбатый — вот мы играем, а он почему-то не ругается, а взял что-то, с чем мы играем, на минуту в руки и рассматривает на скамеечке… И не страшный. Наверное, был хороший день.
В подвале была котельная. Приходил добрый истопник Захарыч, очень худой и в огромных валенках, которые с него сваливались. И к нему приходила его жена, толстая, он ее очень складно называл для меня «тетка Таня». Захарыч разрешал спускаться к нему и хоть целый день смотреть. Огонь и красные угли! И никто не знает, что ты здесь…
Последний раз я помню подвал, когда его переоборудовали под какую-то контору «Группа ПОР и архив». Стекольщика, который там работал, мы попросили вставить стекла и у нас. Он сделал. Я вместе с ним спустился. В подвале уже не жили. На столе, покрытом газетой, стояла водка и лежал копченый лещ. Стекольщику было скучно пить водку одному, и он позвал меня, мальчишку. А мне было страшно интересно. Здесь все не так. Мы сидим в подвале, откуда во двор я никогда не смотрел. Наверху земля. И мама не знает. Я то и дело озирался по сторонам, смотрел на ноги проходящих. Было здорово.
Теперь в подвале просто склад. Мебель.
Коля жил в огромной коммунальной квартире. И в этой квартире (номер двадцать семь в нашем дворе) жили абсолютно все. В частности, в ней жила очень толстая некая Сурнучова, престарелая дочь того Сурнучова, которому до революции принадлежали все три наших флигеля — дом восемь в Тихвинском переулке. Она у меня зачитала том Зощенко. Вдруг она попросила меня однажды что-нибудь почитать. Мне показалось, что Сурнучовой (она любила щелкать семечки) должно будет по фактуре понравиться, и я дал ей Зощенко. Наверное, он ей очень сильно понравился, она его зачитала. А до этой просьбы мне ощущалось, что она ко мне плохо относится — как всякая старая тетя к мальчишке, который «ходит топчет пол».
Каждый день я кричал с улицы на второй этаж в Колькино окошко: «Коля!» — и он высовывался из-за стоящих между рамами бутылок молока (еще не было холодильников).
Тогда из соседнего окна на меня кричал Нинкин отец, чтобы я не кричал. Но Коля уже делал мне дугу рукой, чтобы я шел, и я бежал к нему.
Самое неприятное, нужно было идти через огромную кухню всей этой квартиры, где я, долго вытирая ноги, сделав тихое лицо, говорил никому: «Здрасите…» — и ко мне бессодержательно поворачивались обязательно находившиеся здесь как минимум человек пять, поднимавшие головы над конфорками бесконечных газовых плит или сидевшие на бесконечных табуретках этой кухни.
Несколько лучше было идти «уже по коридору», в котором стояли корыта и санки у дверей. Но жил еще постоянно сердитый милиционер с широким лицом (который как-то раз потом продал моим отцу с матерью елку к Новому году, и я уже тоже, как ни странно, мог его не особенно бояться). Он всегда ходил в форме. Но даже, когда снимал, этого все равно как-то не чувствовалось. Его комната была последняя в коридоре. А напротив нее была Колькина…
Я входил в нее наконец — и вот тут уже была сама приветливость. Здесь был особенный запах. И мне улыбались его родители: Колькин отец и Колькина мать. Я помню их улыбки. Они улыбались мне очень хорошо. Они были глухонемые и, не говоря ничего, улыбались. Они, понятно, не имели никакого отношения ко всей квартире. Все их связи были через Колю. Это были очень хорошие, необыкновенно добрые, на редкость добрые люди. Они, наверное, никогда никому не делали никакого зла. Старались делать нам с Колей что-то приятное. Отец шутил, как-то играл с нами. (И помню: конечно, как ругал Колю за что-то сердито. Нельзя не помнить: в детстве на это всегда очень обращаешь внимание, весь затихаешь и грустнеешь, останавливаешь свою жизнь — когда взрослые сердятся.)
Они были обыкновенные люди, приходили с работы, отец читал «Известия», мать что-то готовила на кухне. Я научился разговаривать с родителями Коли шепотом, ясно делая губами каждое слово. И для меня это не было уже странно. Мне было с ними легче разговаривать, чем с кем-нибудь еще в квартире. Я был как будто брат Коли: по крайней мере, его родителей совершенно не удивляло, что я целыми днями у них торчу. И я пропадал у Коли бесконечно.
А тут еще однажды… Его родители привезли коробку: телевизор «Рекорд». Вот это да! У нас дома его, конечно, еще не было. А они купили. Понятно: ведь как они могли еще развлекаться? Они смотрели без звука и понимали по губам, что говорят.
…Скоро будет детская передача, мы с Колей мчимся по его выщербленной лестнице с железными (без деревяшек уже) перилами как угорелые. Если Коля впереди, он говорит от радости: «Кто вперед, тот получит пулемет!» А если я — то: «Кто вперед, того кошка обдерет!» И наоборот. (Он притащил эти слова, наверное, из детского сада.)
Телевизор, конечно, имел значение. Но Коля вообще был хороший малый. Он был чистый человек — я это видел. Он был мне друг. А я — ему. Это было для нас очень важно — мы даже следили за собой и друг за другом в этом плане. И если я, например, провалился бы в дыру крыши старого гаража (!!!) — а это было вполне вероятным делом, тем более зимой: мы там лазили и съезжали с нее в сугроб, — то в этом случае Коля не убежал бы, конечно. Он и я иначе презирали бы его. Потому что это ведь было очень, очень страшно, неимоверно страшно: гараж заперт, вылезти невозможно, придется звать злых хозяев с ключом! — а это ужас, целый скандал, пожалуются, сами надерут уши — короче, нет ничего страшнее.
Все другие мои друзья, которые появились потом (ведь с Колей мы пошли учиться в разные классы), могли не убежать, а могли бы и убежать.
Мы облазили все на свете. Даже чердаки. Они во всех трех флигелях были совершенно разные. Это было самое захватывающее мероприятие в жизни — лезть на чердак (темный, мягкий, безлюдный, непонятный…). На чердаке было пыльно, но совершенно великолепно, все видно сверху, а не снизу, и вся жизнь во дворе — кто-то сидит, кто-то пошел, кто-то банально играет (и нас, где мы, не видит!) — представлялась уже какой-то другой, как будто в щелку из-под одеяла. То есть интереснее! Я уж не говорю про салют! Когда был салют, мы кричали с чердака, даже с крутой нашей крыши, на которую по этому случаю залезали, рассекречиваясь, не выдержав: «САЛЮ-ЮТ!!»
Потом мы не дыша один за другим (ох, каково последнему!..) спускались с чердака по страшно крутой лесенке, боясь, как бы в этот момент не открылась одна из дверей верхнего этажа — тогда все!.. Ни назад, ни вперед!.. Стали бы кричать или еще что-нибудь, шапку с головы, например, сорвали — у взрослых был такой приемчик, чтобы не убежал.
Но жить без лазания на чердак было нельзя.
Нам разрешалось ходить «за ворота». В каждом московском дворе были раньше ворота — они запирались на ночь, и дворник (мне рассказывала соседка, Полинка, как я ее всегда за глаза называл) открывал только своим, а всяким там жуликам не открывал (чтобы они что-нибудь не украли). Так что выражение «за ворота» было — а ворот не было, от них остался только столб, возле которого была каменная тумба — чтобы сани зимой, разъезжаясь во все стороны, не корябали дом. Тумба тоже осталась от прошлого. На нее кто-нибудь из нас время от времени просто вскакивал.
В заднем флигеле, в той же квартире, что и дядя Коля, жил Комар — Вовка Комаров, он был года на три старше нас. Когда мне было лет шесть, мы с ним очень дружили. У меня был трехколесный велосипед. Комар иногда со мной ездил, держась за руль и поставив одну ногу на ось, а другой толкаясь. Однажды мы с ним доехали так до Исторического музея, то есть до Красной площади. Ничего себе! Мы оставили наш транспорт при входе, а сами пошли смотреть музей. Я помню, что сначала шли кости и кости… А в конце было поинтереснее: сапог Петра и клетка Пугачева. Насмотревшись, мы тем же образом вернулись домой. Уже темнело. Было страшновато. «Коля, тебя мать искала», — сказали мне во дворе. Да-а… Но все обошлось. И я сам, кажется, не сказал матери, куда мы ездили. Она бы запретила, конечно, так делать.
И все-таки не ходить за ворота было нельзя.
У меня дома на буфете стоял большой самовар. Я на него иногда поглядывал. Ужасно интересный агрегат для нашего времени! Столько всякой возни, краников и труб, и всего лишь ради чаю — это нам импонировало!
Конечно, однажды я не удержался и решил растопить дома самовар. Тем более, мы были с другом Игорем, и было смелее.
А чем? Углем? Дровами? Дров уже не было нигде. Да и ходить искать что-то — слишком долго. Я решил газетами. А что может случиться? Мы же смотрим.
Я набил газет в самовар и зажег. Пошел дым. Много дыму почему-то (а толку, кстати, мало).
— Чего это вы там делаете? — спросила Полинка, у которой было мгновенное чутье на всякие перемещения.
— Ничего, — сказал я и закрыл дверь, ведущую к самовару.
Она захотела войти в комнату, но я встал на пути. Тем самым разжег ее любопытство совершенно.
А дым от газет идет огромный. Повалил в форточку. Скоро в доме это заметили и стали ходить. Когда я увидел в окно, что приближается несколько бабушек с участковым (я уже знал, что «участковый» — это милиционер, все как по писаному!), я выпрыгнул в окошко и скрылся у Игоря, боясь выглядывать в его окно.
Это было ужасно страшно! Я почти плакал от досады, что все так страшно и неприятно. Как я боялся, что «дело так не оставят»! (Самая противная фраза на свете! Бр-р…) Сообщат в школу, например. (А в школе у меня, сидевшего на уроке сложив руки, была незапятнанная репутация отличника — не то что во дворе!)
Но ведь дома же стоял на буфете самовар!
Когда мы выходили во двор, Гаврикова из переднего флигеля, длинная и худая, наша скандалистка, кричала, что у нее от нашего мяча болит голова так мы стучали о ее стенку. И что она приведет участкового. Она нас глубоко ненавидела. В ту же минуту начинала ненавидеть, как только видела.
За забором от нашего двора жил злой дядька, который нас не выносил. Как только начиналась весна, зеленел его сад, мы выходили весело с мячом — он зеленел от злости. Мы играли в нашем дворе, и мяч иногда, повинуясь законам физики, пролетал через этот забор. Мы кричали: «Автора!» И «автор» перелезал за мячом. Дядька тут же давал о себе знать. Он либо кричал на нас, либо если не кричал, то копил неимоверную злобу где-то за стеклами своего окна, как змея в террариуме. Он даже измазал этот забор тавотом или еще какой-то липкой зеленой гадостью — столь необходимой нашей промышленности — для того лишь, чтобы мы не лазали через забор за мячом! Но как же мы — оставляли бы, что ль, мяч там из-за этого? Да он что?! Или не играли бы вовсе предусмотрительно памятуя, что если мяч в будущем залетит, то мы сможем, перелезая, измазаться?! Чего он хотел-то?! (Так странно это вспоминать! Теперь понятна его нелепость. А тогда мысль о нелепости у нас в голове не появлялась, это все была «се ля ви» наша детская: так, мол, наверно, и надо, что ж тут поделаешь… Если тут такой.)
Тогда, в то время (когда мы бегали во дворе) еще не считалось целесообразным тратить деньги на прачечную («там рвут белье»), стиральных машин тоже ни у кого не было, и все стирали сами, в корыте, а сушили на улице. Так что во дворе часто висело белье. Причем какими-то сложными рядами, как-то крест-накрест. Что бывало в такие моменты, если мы выходили гулять!.. На нас тут же кричали: «ИДИТЕ НА ДЕТСКУЮ ПЛОЩАДКУ! НЕЧЕГО ТУТ ХОДИТЬ!»
Нам говорили, что поймают мяч — изрежут его ножом.
Наш двор не был оборудован. В нем не было грибков, качелей, турников, «гигантских шагов» — как на детской площадке. Мы качались на том, что подставляла нам сама жизнь — неожиданно привезенные доски, например, сброшенные с грузовика так, что одна из них обязательно торчит. На один из четырех высоченных наших тополей, растущий посередине двора, чуть наклонившийся, можно было взбегать, особенно если в кедах, и немного вскарабкиваться. Между гаражом и толстой кирпичной стеной, которой отделялся наш двор от соседнего, — щель, немного засыпанная землёй, так что там можно было влезть на крышу гаража или даже подняться на стену поглядеть «за границу» — что делается в соседнем дворе дома шесть (в такой дали!). Деревянное крыльцо переднего флигеля, на котором кто-нибудь из нас строгал, забивал, резал — когда что-то такое придумывал и начинал с азартом осуществлять. Возле крыльца — пожарная лестница до самой крыши, на нижней перекладине можно было переворачиваться, глядя, когда мы кверху ногами, на землю под (то есть — над) головой (!)…
Двор был куском всего мира: вся прошлая жизнь, как у нее это выходило, его создавала, и так он и получился. Мы не знали, куда он уходит и что нас ждет за этим не замурованным почему-то кирпичом или под этой отмеченной кем-то загадочным знаком доской… Богу лишь было известно, как же он в конце концов устроен, из-за чего здесь стало это, а не то, и как все это связано… Во дворе были закоулки, темные места, и каждый раз было неизвестно, что откроется там. В каждом углу двора было зарыто время. И потому нам было в нем интересно и неожиданно: он был многомерен и бесконечен, как сама жизнь. А уж когда мы узнали еще о Шерлоке Холмсе (Коля каждый раз стал просить меня рассказать про него, чем измучил, ведь я, не читавши ни строчки Конан Дойла, придумывал ему истории на ходу), — тут и вовсе нам стал за каждой трещиной чудиться тайник и еще что-нибудь получше.
Целые поколения вырастил наш двор. (Да, именно двор, а не только папы и мамы.) Поколения эти сменялись постепенно (для нас, мальчишек, старшим поколением были уже те, кто хоть года на три старше). И незаметно кто-то приходил во двор то с очень гордым тряпочным значком «2-й класс», то в только что повязанном пионерском галстуке, то прикатывал на грузовике, на котором начал работать, а то являлся в военной форме, да еще «при орденах»…
Такие, исторические, появления были самыми заметными во дворе. Мы тоже смотрели, мы завидовали, и нам снилось, как и мы здесь так появляемся, что все ахают.
Двор — это была своя страна. Это была замкнутая система, в которой полагалось быть по традиции целому набору персонажей. В него, конечно, входили, кроме нескольких обычных тружеников, пьяница, жулик, странный одинокий человек, голубятник, ученый (ими была наша семья, про меня говорили: «Вон Колька-ученый пошел» — мои родители были инженеры), скандалистка — иногда не в одном экземпляре (это естественно: такое одиночество для нее губительно). И конечно, были яркие индивидуальности.
У меня в квартире была только одна соседка. Но она была яркая индивидуальность.
Она жила, наверное, дольше всех в нашем дворе. Один раз я ей говорю:
— Во, посмотрите, трещина-то у меня какая на потолке.
Она говорит:
— Да, это бомба упала в соседний дом. Когда же, в революцию… или в войну?.. Или в революцию?
И смотрит вопросительно на меня.
Она родилась в конце прошлого века. Никто, правда, не знает точно, в каком году. Потому что она вроде когда-то прибавила себе два года возраста, чтобы ее взяли на работу. Так и осталось. Ее еще в 1912 году привезли из деревни в Москву, и она последующие бойкие для трамвая годы работала кондуктором, а с 1937 года до пенсии — контролером. Она очень много повидала в трамвае и из трамвая. Один раз — она рассказывала — был страшный мороз, впрыгивает к ней гражданин:
— Кондуктор! Кондуктор, ничего не знаешь?
— А что?
— Ленин умер…
А потом как-то вбегает один:
— Кондуктор, слышала?
— Что такоича?
— Война!..
Теперь годы были уж не те, все проявлялось вяло, а раньше (мне так говорили) Полинка играла заметную роль во дворе. Она знала все и про всех. И она могла, если что, потягаться с любой скандалисткой.
Скандал — это было самое главное событие во дворе. Я застал скандалы. Они заключались в том, что две скандалившие выходили на пороги своих квартир и начинали кричать на какую-либо из тем.
У скандала были свои законы. Кричать нужно было не все, а только то, что нужно. Например, как можно громче повторить все угрозы, три раза — чтобы весь двор слышал (а двор слушал), что та — угрожает, и конкретно чем.
И еще моя соседка была до войны во дворе богатая: у нее с мужем, шофером, были зеркальный шкаф и велосипеды. После они разошлись (он был пьяница), и он при мне лишь изредка приходил, но у них ничего не получалось. Однажды в такой приход он сломал ей ребро (сел в тюрьму — тут, через дорогу, в Бутырскую), а она обварила его кипятком.
Мы переехали в эту квартиру из соседней, когда мне не было года. Полинка сделала мне к моей первой годовщине подарок, которым потом всегда очень гордилась — ночной горшок («самое что ни на есть нужное!»). Я ее обожал, звал даже мамой, меня было невозможно выманить из ее комнаты. Она меня тоже обожала. (Потом, когда я уже вырос и она передавала мне, что «звонили из радива» — которое стояло всегда под салфеткой у нее на комоде! она плакала иногда, потому что я стал таким «большим человеком», а был таким маленьким.) Вообще все тогда было между нами хорошо. Я помню (очень давно), как на Полинку напал ее пришедший муж, а мама заступилась за нее. А отец за маму, и наше всеобщее дело победило.
Когда мы дружили, бывало очень хорошо. Я учился во вторую смену, она уже не работала, и по утрам мы были одни в квартире. Я прятался и слушал, когда затопают ее (особые, самошвейные) тапочки? А она уже знала, и шла, и говорила как бы про себя, но нарочно громко:
— Куда же девался этот поросенок худой?.. Где же это собачье мясо?..
А я сидел под роялем и балдел от удовольствия, не шелохнувшись.
Когда мы приезжали домой после лета, мы с ней соскучивались друг по другу, обнимались, и я целовал ее в улыбающиеся щеки, как в ласковые праздничные пирожки.
И опять были наши будни. Она смахивала последние крошки со своей старенькой клеенки, и делалось уютно, хорошо, и от радости хотелось поерзать на стуле. Потом доставала свои старые, особенные карты, снимала резинку и отдавала их мне. Я сдавал, а она ревностно глядела, чтобы я делал все аккуратно, не кощунствовал, и раздражалась, если у меня карта открывалась. Но тут же добрела. Я предлагал ей, как она это делала мне, снять полколоды. Но сама она отвечала: «С дурака шапку сними!»
И мы играли. В дурака, а особенно — в девятку (вдвоем!). Я выигрывал, даже дошло до рубля, но она все равно была рада игре.
У нее было самое маленькое образование, какое только может быть. Но она была интересным человеком, ни на кого не похожим, не просто какой-то старушкой, это слово к ней не подходило. («Мне большие люди говорили, полковники, что то, что есть у меня в голове, это совсем не плохо»).
И, приходя из школы и едва успев развязать галстук, я сам собой оказывался в ее комнате… В этой комнате были ее любимые, всегда странные вещи: глиняная обезьянка с подвязанной рукой (очень любимая), собачка на зеркальном шкафу — как бы сбегающая вниз, фарфоровый охотник с собакой, позолоченные огромные часы с фигурками, не могущие ходить. И многочисленные картины с обнаженными амурами. Картины эти под стеклом были развешаны так, что лежа на диване затылком к окну в них, как в перископ, можно было видеть в окно, кто во дворе пошел.
Полинка говорила и мне: «Полежим культурненько» — то есть на диване, положив ноги на стул (по росту мы тогда были одинаковыми, только я в несколько раз тоньше). И она, оторвавшись от картин, рассказывала мне разные истории, которые с избытком происходили в прошлом. Вот одна из них.
В 1928 году едут они, как всегда, а как сворачивать за Красной площадью к Москве-реке — трамвай на бок кувыркнулся, и одно колесо над водой повисло.
Она обожала трамваи («транваи»), могла о них сколько угодно говорить. Например, как она сразу отличала жуликов в пассажирах и даже однажды одному красноармейцу, у которого в кармане уже орудовала определенная рука, намекнула про это («Гражданин, это не у вас мелочь упала?»), за что жулики оставили ее без выручки. (Не совсем, правда, потом отдали: вся выручка, три ее зарплаты, вдруг так же таинственно снова оказалась в сумке. Это они просто попугать: мол, ты здесь работаешь — мы тебя не трогаем, и ты нас не трогай.) Или, например, как в трамвае люди умирали. Да, бывало: вот он умер, в давке незаметно, а на конечной станут люди выходить — он и упадет.
У нее было чувство юмора, хитрое. Она любила разыгрывать. Не абы похохотать, а по-настоящему: посмеяться над человеческим лицемерием, над глупостью. Одна пара из девятой квартиры все время причитала:
— Ах, мол, нет вот у нас ребеночка…
— Так вы возьмите из казенного дома, там сколько хочешь отдают, говорила им Полинка.
— Нет, ну, это как-то не так… Вот если бы кто-нибудь подбросил…
И однажды Полинка, действительно, принесла после работы сверток с ребенком, положила его в нашем вестибюле. И наблюдает в щелку (она уморительно мне про все это рассказывала): кто что будет делать?
Открывается одна дверь, вторая… Все ахают и скрываются в своих квартирах — а то еще брать придется, раз нашел! Наконец открывается Полинкина дверь (наша, стало быть — только давно), и она говорит:
— Ой, какой ребеночек! Чей же это?..
Берет его на руки.
— Ой, какой хорошенький!..
В ту же секунду распахиваются все двери нашего этажа и выходят соседи. И начинают обсуждать. Просят показать.
А она не торопится. И говорит той паре из девятой квартиры:
— Вот как вам повезло! Как раз вы хотели, берите!
А они говорят:
— Да ну, он какой-то… слишком маленький… Лучше ты возьми, Полин! У тебя же нет детей!..
Полинка качает его, любуется им, а после говорит:
— Что, не хотите?
И как бросит его со всей силы!.. Тут все ахнули и еще раз ахнули, когда из свертка полетела одна солома…
Она была внутри себя добрым, очень добрым человеком. Ее волновали другие люди, вернее, их горести — она плакала от них. Когда приходил наш разведенный член семейства, она спрашивала в середине разговора:
— А как ваши душевные дела?..
Я любил эту землю — землю нашего двора.
Мы ее хорошо знали. Вся наша жизнь проходила на ней. Она была исчерчена нами и истыкана нашими напильниками (когда играли в «города», «чира полмира!!»). Мы прижимались к ней даже губами (когда тянули из нее спички, что полагалось при игре в «ножички»). На ней еще не было асфальта, она была очень доброй (даже если споткнешься).
Вот ползешь в пальтишке под листьями где-нибудь в саду, прямо по земле, прижимаясь к ней, и не думаешь, конечно, ни про какую «грязь», потому что в этот миг одно: прятки!!!
И еще мы знали, что железяка, чуть выпирающая из земли в середине двора, — это от «щели», которая была под двором в войну.
Вдруг выглядываешь в окно: двор совсем другой, земли нет — он белый! Во дворе — зима. Снег — чистый, можно лизнуть. И огромные нежные валы по бокам дорожек, расчищенных нашему флигелю и другим дворником тетей Соней. Снег! — это совсем другая жизнь.
Вечер без времени, без памяти, жизнь — вся сейчас!.. Крепость, снежки, снежные бабы, что угодно.
Мягкий, ласковый снег. Валенки. Мокрые варежки.
Яркое, чистое, темно-синее небо со звездами!
Вкусный воздух.
Теплые окна горят.
А потом — весна! Радостно, что снова появилась земля, мы по ней уже соскучились…
Воздух нашего двора состоял не просто из кислорода, азота, водорода, инертных газов и углерода. В нем было что-то еще, сверх полагавшихся 100 процентов. И это «еще» было очень питательным для нашего организма. На нем мы росли, розовея и радуясь. В нем была живая жизнь. Мы ее слышали не слыша, именно вдыхали.
Двор был живой. Он звучал. Звуки двора вошли в меня. (Еще с самых изначальных пор, когда я каждый день спал во дворе на раскладушке под крик бегающих старших мальчишек). Теперь я вспоминаю эти звуки каждый отдельно, а на самом деле они были все вместе, незамечаемые и неразделимые, все время с нами.
Звуки двора.
Ночью, когда лег спать, в полной тишине слышны далекие, неимоверно далекие паровозные гудки… Маленькие паровозики как будто, как будто в полусне…
«Старье бере-е-ем!»
«Бритвы-ножи-ножницы то-о-очим!»
— Мам, нам не надо ничего поточить?
— Нет, не надо.
«Кастрюли-корыта-чайники починя-я-яем!»
— Мам, нам не надо ничего починить?
— Нет, не надо.
Вечером играешь-играешь, бегаешь, и вдруг: громкая песня.
— Колька! Пьяный! Пьяный! — кричали во дворе.
Пьяный — это было самое страшное. Мы подбегали и смотрели из-за угла: вон, идет! Шагается, готовый, может быть, кинуться на нас?
Накануне праздника ложишься спать… По Новослободской проносятся мимо Тихвинского с шуршащим визгом троллейбусы, спешащие домой… Во сне забываешь о празднике. А утром, еще в полусне-полусне, слышишь вдруг отдаленные звуки оркестра: ого! сегодня же праздник! Праздник уже идет. Потом слышны «уди-уди», под окнами начинают ходить веселые беззаботные люди в галстуках и белых рубашках с флагами или шариками в руках, и становится обидно, что у тебя до сих нор ничего нет. Бежишь к Коле, с ним смотришь парад и, не досмотрев, бежишь с ним и пятью рублями на улицу. Там стоят лотки, мороженое и пирожки, валяются конфетные обертки и лопнувшие шарики и люди ходят прямо по мостовой. Старушка продает «уди-уди» — досталось! И шар. И мороженое. И шарик из опилок на резиночке — пугать ребят и девчонок (может быть). А главное — праздник. Все это — он. И весь день во дворе — «уди-уди», гармошка с Новослободской…
Тихие звуки похоронного оркестра…
Шумные свадьбы… (Татарская, например.)
И только дети появлялись в нашем дворе незаметно.
Взрослые, кроме того, что жили своей жизнью, на которую мы смотрели, нашей жизни во дворе никак не способствовали. Только однажды, когда мне было семь лет, ко мне подошла наша общественница и надоумила организовать во дворе тимуровскую команду.
Мама вышила мне звезду на фуфайке. В команде я получился командиром. Нам сказали, куда надо пойти, и мы пошли делегацией в жэковский клуб (почему-то). Когда мы туда пришли, какой-то дядя в комнате за сценой сказал, что первым делом надо составить списочек членов команды. Разграфил листок по линейке и объяснил, что такое «№ п/п» (которое должно быть в нем сбоку) это номера по порядку.
С тех пор главное, чем занималась команда, было составление ее многочисленных изменяющихся списков. Там же, в клубе, я дорвался до пишущей машинки. Я сразу сказал, что нам необходимы удостоверения, и стал их печатать, сидя в этой удаленной клубовской комнате.
Потом я попал в наш Дом пионеров в связи с этой командой. Какой-то дядя с плешью говорил мне про нас какие-то складные слова и записал их потом на бумажку: «Ребята нашего микрорайона…», «в деле помощи престарелым» и так далее. Потом в один день я снова туда пришел, и нас всех повезли в Дом культуры (что? зачем? как? — неясно). Мы собрались все за сценой, нам там в нервозной обстановке выдали белые рубашки — пионерскую форму, и мне тоже дали, хотя я был без галстука, октябренок (ах ты! — они были недовольны). Из-за кулис был виден «костер»: снизу дул воздух, который колыхал красные тряпочки, из зала похожие на пламя. А потом я вышел на сцену с каким-то незнакомым мне пионером… Темный зал, полно людей. И я начал говорить туда — слова, которые мне сказали (оказалось, для этого): «Ребята нашего микрорайона…» Больше ничего не помню, все было непонятно…
А что касается того, что происходило во дворе, то Нинка (дочь того самого своего отца, который на меня кричал, чтобы я Коле не кричал) помогала старушке из заднего флигеля в черном одеянии, которая являлась представителем духовенства в нашем дворе, монашенкой. Но Нинка и без тимуровской команды ей помогала. И в конце концов, когда нам не дали комнату в каком-нибудь подвале (а такой свой «штаб», хоть внутри сложенных во дворе бревен — это была мечта!), нам надоели списки и наши большие значки с буквой Т из картонки, обтянутой красной материей; все кончилось тем, что я ходил иногда к одной бабушке (ей ведь действительно это нужно было), приносил что-нибудь из овощного (хотя для своей семьи этого не делал) — обычно зеленый лук, который она ела на мое удивление с сахаром и рассказывала мне что-нибудь: она была учительницей русского языка в цирковой школе, учила Олега Попова.
Так была у нас эта команда. Шпана долго еще называла меня иронически «Тимур».
А шпана у нас была знаменитая, «тихвинская». Когда кто-нибудь сцеплялся, дело доходило до угроз:
— А я всю Тихвинскую позову!
— А я всю Хуторскую позову!
Хуторская — от нас далеко: за Савеловским! Так что понятно, какие тут масштабы.
Но меня они никогда не били (хотя опасность такая была). Потому что я знал Григу с нашего двора.
Моя мама не очень любила, что я все время пропадал во дворе. Особенно до школы. Банальная фраза — но она опасалась дурного влияния улицы. Хулигана Сашки (Григи), которого я обожал так, что даже целовал его в веснушчатые щеки. Сашка был из переднего флигеля. У них была большая семья — два брата, три сестры. Они жили в странной комнате, в которой паркет посередине вздуло, и пол был как морская волна. Они все были маленькие, не выросшие.
Однажды я увидел, что Сашкина мать берет чужое белье, чтобы стирать…
Сашкин отец был рабочий. Мы иногда спорили. Сашка говорил: почему его отец должен получать меньше моего, что у него, работа легкая? А я отвечал (это был, наверное, уже не первый наш спор, и я подготовился), что зато мой отец до того, как стал столько получать, учился, и ничего не получал, а Сашкин прямо сразу стал!
У Сашки были всякие шпанистые друзья не из нашего двора. Иногда они приходили и Сашку куда-нибудь звали. А он звал меня.
И вот они обнимают тебя за плечо, любят, и вы куда-то идете, делаете что-то, что они хотят… Однажды Сашка учил меня фарцевать жевательную резинку у иностранцев, которые только-только появились в Москве. Мы поехали к «Метрополю», и Сашка учил меня сказать: «Мейк чуингам, сувенир!» Я так и не сказал, было неудобно, но я знал, что Сашка этим все-таки занимается. У него были иностранные шариковые ручки. Их еще не было ни у кого, я даже верил (как и во многое другое, во что совершенно не верили взрослые), что написанное шариковой ручкой ровно через два года исчезнет.
Я несколько раз чувствовал, что шпана меня засасывает. Когда ты с ними, хорошо, вы все вместе можете делать что угодно, всякие странные необычные смелые вещи… Но потом приходишь во двор, домой — и неприятно, особенно перед мамой.
Писать эти строчки будет особенно приятно.
— Как тебя зовут, мальчик? — говорят мне взрослые, чтобы спросить.
— Коля, — отвечаю я.
— А сколько тебе лет? — говорят они, подумав.
— Семь, — отвечаю я. («Семь», — отвечаю я!..)
— Значит, первого сентября в школу пойдешь? — самостоятельно догадываются взрослые, радуясь порядку в жизни.
— Нет. Второго, — говорю я как есть.
— Как? Почему второго? — спрашивают взрослые. Они не понимают, почему второго.
— Потому что первое — воскресенье.
— А-а…
Жизнь в детстве отличалась тем, что абсолютно была наделена смыслом. Смысл нашей жизни был в самой нашей жизни.
Мы учились в школе. А что мы еще могли делать? Разве мог существовать в целом свете хоть один «более удачный вариант» (как у взрослых это бывает)? Нет, конечно. Тут все было оптимально!
А кончив учиться, что-то там за весь день ухватив, мы приходили, снимали серую форму, надевали что-нибудь плохое, ласковое, в чем можно бегать, — и выходили (во двор). И были счастливы.
Дома или в школе могло быть неуютно, скучно. Могли не понимать совершенно, так что хотелось плакать! А выбежишь во двор — слезы внутри пройдут, во дворе всегда было хорошо. Каждый день, если не болели или не наказывались, мы, конечно же, выбегали во двор.
Целый драгоценный день впереди!! И мы думаем: вот что сегодня будем делать? Про что-то говорим: «Да ну!..» (про «казаков-разбойников», например). А потом вдруг что-то очень здорово подходит, и мы отправляемся это осуществлять! Какое-нибудь рискованное предприятие, например. У них был особый дух: немножко страшно, немножко хочется, чтобы все кончилось хорошо, а это с рискованными предприятиями не всегда совмещалось; а все-таки интересно, и мы идем…
Тут, конечно, важно еще, чье слово сказано: отношения-то у нас сложные! Во дворе каждый день заново решалось, уважать тебя сегодня и слушать тебя, как только ты начинаешь говорить, или же не очень и слишком уж часто для дружеского смеха над тобой вместе с остальными посмеиваться.
А когда нас собиралось много, может быть, даже все, бывало праздничное настроение! Все вышли, так здорово: никому еще не кричат из форточки идти домой, можно играть в какую угодно игру, на любую хватит ребят — и прежде всего в наш наилюбимейший штандер с досками. Я бегу домой, задыхаясь, за фанерками для него (от посылок с юга — фрукты), беру их как можно больше, и, задыхаясь, играем, и весь вечер задыхаясь, и от радости тоже…
(Были еще, правда, во дворе девчонки. Но о них даже кощунственно говорить. У них занятия были серые. «Дочки-матери» — отчерчена «квартира», они заходят туда и говорят: «чик-трак». «Секреты» — зарытые под стеклом красивые бумажки. Прыгалки, «классики». Они не занимали во дворе серьезного места. По крайней мере, мы не обращали на них особого внимания.)
Самая прекрасная, самая восхитительная, самая вкусная вещь, бывшая в нашей жизни, — это неожиданные события.
Папа приходит вдруг с работы не просто с портфелем, а с какой-то еще большой коробкой! Как с коробкой?! Значит, в коробке что-то есть?! Есть! В коробке — ПЫЛЕСОС! У нас теперь дома будет пылесос!
Вот мы собрали портфельчики, выучили (в разумных пределах) уроки и бредем темным зимним утром в школу со вкусом сыра во рту.
И тут вдруг кто-то бежит, спотыкаясь, навстречу и кричит:
— Уроков не будет, в школе от мороза котел лопнул!!
И, захлебнувшись, чуть не надает…
Вот это да!!
Или кто-то приходит и говорит:
— В этой четверти сказали уже с авторучками приходить. Будем авторучками писать!
Ничего себе!
Когда был прекрасный солнечный день, да еще воскресенье, все дома — я просыпался и слышал негромкие голоса всех за дверью, думавших, что я сплю, то от избытка радости я делал вот что. Еще более тишайшим образом я одевался, раскрывал окно и выпрыгивал с нашего высокого первого этажа, пролетев над подвальной ямой, в сад. Обегал кругом — и звонил в дверь.
Они открывали — а я там, пришел и не сплю! Вот здорово!
Когда бывают неожиданные события и что-то вдруг получается не по расписанию, — жизнь, как подземный ручей, выбивается наружу. (И появляется, о чем говорить.)
На море мы не лежали бессмысленно под солнцем, притворившись мертвыми и затаив дыхание в сознании того, что наша кожа в эти мгновения несколько меняет свой цвет («!!!»). Нет. Солнце нам и так светило. И потому мы еще могли бесконечно — пока взрослые не позовут — смотреть, какие есть на пляже интересные камни разные, ракушки, собирать их в руку, так как жалко оставлять, как живут волны и вообще на все то, что в изобилии происходило вокруг.
А потом конец лету, и пора уезжать в Москву, то есть в далекий двор, где все мальчишки, радуясь друг другу, собираются к первому сентября, и один какой-то, самый несчастный, который оставался совсем один во дворе, становится все счастливее, не веря своему счастью, что снова во дворе все.
Перед этим, еще на море, пакуется чемодан, и хочется вложить незаметно между слоями одежды баночку с белым морским песком — а вдруг взрослые не заметят, не возмутятся, высыпая его тут же на землю: «Да ты что, за две тысячи километров песок везти!» — и тогда можно будет потом, в Москве, в привычной квартире достать этот песок, и будет так странно, что он здесь, и так интересно…
Ни до, ни после, ни в один год взрослой жизни у меня не было весны такой, как в 1960 году! Мне было десять лет. Я вдруг почему-то заметил ее и был дико рад, как будто до этого такого времени года у меня вовсе не было. Я ходил и радовался, радовался каждой расстегнутой пуговице на своем пальто, лужам, солнцу, следил за ее успехами. И страшно вдруг полюбил Маяковского. Почитав дома немного его стихов, я больше не мог: захлебывался — и выбегал во двор, чтобы отдышаться!
В Москве были первые дни поэзии, и я пошел на площадь Маяковского. Стояла деревянная трибуна с поэтами, площадь вся была полна народу. И я стоял на подножке автобуса «Книги», тянул шею за Евтушенко, которого все скандированием вызывали из толпы. А потом, уже просто, как всегда по субботам, у нового памятника Маяковскому все, кто хотел, читали стихи. И я слушал, остриженный наголо в честь любви к своему поэту. А потом посмотрел вдруг на часы: ого! — одиннадцать уже! Я стал пробираться, маленький, из молодой толпы слушавших, удивленных: чего это я там так долго делал?..
Я никогда не чувствовал себя маленьким.
То есть я, конечно, знал, что сейчас мне пять лет, а вот сейчас десять. Но мне от этого было не легче. Я знал это точно так же, как теперь знаю, что мне двадцать два. Это была моя необходимая естественная жизнь то, что меня называют мальчиком в троллейбусе, когда просят оторвать билетик, чтобы самой не вставать и чтобы место не пропадало…
Вам — пятьдесят четыре года? А мне — тринадцать. Вот и все. Разве только проблем в моей голове было, мыслей пробегало — больше.
Книги, живые книги. Тогдашние книги (хоть они и сейчас стоят на полке). Очень особенные. Со своим характером.
«Конек-Горбунок». Любимая. Возлюбленная. Единственная. Прекрасная (всеми своими чертами). Черноокая.
«Сказки братьев Гримм». Толстая. Растрепанная. Зачитанная. Загадочная (тайны в ее толще). Страх.
В метро мне казалось, что там только один рельс, я был в этом уверен. Меня к краю платформы не подпускали, и ближний рельс я никогда не видел.
Но представляете, с каким чувством я ездил в вагоне?
Вся окружающая жизнь в детстве полна голосов, звуков, запахов, как лесная поляна в знойный летний полдень.
(Потом все это выключается, остается одно изображение.)
Можно было идти по дороге, а после сесть на корточки и долго-долго ее рассматривать…
Все живое, все движется, и неизвестно, куда пойдет, и, может, на тебя. И солнце светит.
Николай Булгаков
20-летие со дня блаженной кончины святителя Иоанна Петербургского ставит нас лицом к лицу перед вопросом о том, как обходились мы и как будем обходиться впредь с тем великим духовным наследием, которое оставил нам приснопамятный владыка с одной главной целью: соборного единения народа, одоления смуты и выхода России на свой, веками проверенный, Богом указанный исторический путь.
Эти слова возникли в голове после первого же разговора с митрополитом Иоанном (Снычёвым) в самом начале 1991 года, в морозной Москве, в Чистом переулке, когда владыка всего полгода как начал управлять Ленинградской митрополией (вскоре она стала Петербургской). Этими словами ответил на допросе один из архиереев, когда его спросили, что он думает о Патриархе Тихоне. Потом Господь сподобил встречаться с удивительно доступным владыкой много раз, по самым различным вопросам, но те слова остались до сих пор.
День именин, день рождения митрополита Иоанна приходится на 9 октября по новому стилю, когда отмечается преставление «апостола любви» Иоанна Богослова, и ныне это также день памяти святителя Тихона, Патриарха Московского и всея России. Конечно, это не случайно. В житии трех этих святых есть общее, и очень важное. Апостол Иоанн, как мы знаем, единственный из учеников Господа остался при Его кресте, когда остальные разбежались под угрозой видимых обстоятельств. Так же и Патриарх Тихон, когда Россия взошла на свою Голгофу, когда обновленцы оставили правду церковную, пошли на компромисс с безбожной властью, остался верным святой Церкви, народу Божию, хотя внешние обстоятельства выглядели и тут не менее могущественно. На суде святитель так и говорил, когда его спрашивали, подчиняется ли он советским законам: «Да, поскольку они не противоречат канонам Церкви». Так же и митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн в нынешнее смутное, революционное время не поддался всесильным будто бы внешним обстоятельствам, но мужественно возвещал народу правду Божию.
Хотя, надо сказать, возражая излишне ревностным и нетерпеливым «борцам за правду», и святитель Тихон, и владыка Иоанн всегда поступали мудро – когда было нужно для пользы Церкви, для пользы страны, они благоразумно молчали до времени, шли на безкорыстный компромисс со властями, – как поступал и Сам Господь. Они были великими молитвенниками, и Господь открывал им Свою волю. А за Богом всегда остается последнее слово.
«Русская симфония» – главный труд митрополита Иоанна. Книга эта – русская православная правда отечественной истории, ее могучее осмысление глазами веры. Книга, направленная прямо в сегодняшний день нашей страны. Это наше богатство, вооружающее нынешние поколения пониманием сути исторического пути нашей Родины, указанного ей Богом, непобедимое оружие в борьбе со всеми фальсификаторами русской истории. По глубине проникновения в существо исторического процесса, по выверенности, точности и простоте каждого слова, по ясности и четкости мысли, по чеканности формулировок эта книга должна занять самое достойное место в каждом русском доме, во всех наших учебных заведениях. Это просто клад для наших воскресных школ, для педагогов, воспитателей и родителей, которые ставят своей задачей воспитание верующих патриотов Родины, понимающих и уважающих самобытность ее православной судьбы, ее высокую неповторимость в мiровой истории. Если новый единый учебник истории России не будет отвечать критериям, так убедительно разработанным доктором церковной истории митрополитом Иоанном, то он окажется безполезным для нашего народа, непригодным для настоящего просвещения, воспитания и державно-исторического научения подрастающего поколения – будущей опоры России.
«Русская симфония» – это учебник любви: книга о том, как любить Бога и любимую им, возлюбившую Его в веках нашу Родину. Это книга о высоком предназначении власти (важнейшая мысль владыки Иоанна: «священное и страшное дело – власть»), о религиозно-нравственных основах государственного устройства. «Источник власти один – Бог», – писал владыка. Слова эти несколько лет назад в Киеве подтвердил В.В.Путин, становление которого как политика совершалось в Петербурге в то время, когда духовным главой города был митрополит Иоанн, когда дух города стал меняться.
В своей книге владыка Иоанн приводит слова русского философа Ивана Васильевича Киреевского (1806-1856), которые надо бы выбить золотыми буквами на тех стенах, что ежедневно видят наши государственные мужи: «Всё, что препятствует правильному и полному развитию Православия, всё то препятствует развитию и благоденствию народа русского, всё, что дает ложное и не чисто православное направление народному духу и образованности, всё то искажает душу России и убивает ее здоровье нравственное, гражданское и политическое. Поэтому чем более будут проникаться духом Православия государственность России и ее правительство, тем здоровее будет развитие народное, тем благополучнее народ и тем крепче его правительство и, вместе, тем оно будет благоустроеннее, ибо благоустройство правительственное возможно только в духе народных убеждений». (Митрополит Иоанн. Русская симфония. Изд. 2-е. СПБ, 2002 г., с. 248).
Главная поучительная, воспитательная (а не только познавательная) идея «Русской симфонии», столь важная для каждого ее читателя: и взрослого, и юного, – в том, что смысл существования нашего православного народа, как и каждого крещеного человека, это – творить волю Божию. И все беды совершаются тогда, когда человек преступает эту волю и поступает по воле своей.
Святые отцы говорят, что нет ничего вне Промысла Божия. Значит, всё, что происходит с каждым человеком, со всем народом, происходит прежде всего согласно этому Промыслу. Главная причина исторических событий – не прихоть отдельных личностей, не черты их характера, не их намерения, не экономические интересы, не случайные стечения обстоятельств – хотя всё это тоже происходит в истории. Но подлинно научный взгляд на события должен видеть в основе происходящего Промысл Божий, который до конца нам, людям, непостижим, но Господь, по Своей любви к нам, открывает нам то, что нам полезно знать, якоже можаху. И, соответственно, наука история, если она стремится достоверно отразить прошлую жизнь и, тем более, осмыслить ее, призвана прежде всего всматриваться в действие Промысла Божия в жизни людей, стремиться понять, что нам хотел сказать Господь теми событиями, которые происходили по Его воле или по Его попущению, в чем состоит тот Божественный урок для нас, который мы можем извлечь из жизни. В высшем смысле историк – это толкователь того смысла событий, который вложил в них Бог. Таково, видимо, главное предназначение науки истории, иначе зачем она нужна?
Особенно хорошо это видно в истории нашего народа. ибо он избран Промыслом Божиим хранить истинную веру, жить по ней и возвещать другим народам правду Божию. А еще, может быть, идти на жертвы ради других, то есть идти за Христом, вземше крест свой; жертвенность – важнейшее в судьбе, в характере нашего народа.
Главный закон русской истории хорошо виден во всех ее событиях: когда мы отступали от Бога, нас постигали беды и катастрофы, когда каялись, молились, возвращались к Богу, Господь одаривал нас Своими милостями.
Во всех русских смутах – с болью сердца – владыка Иоанн видел закономерное возмездие за нарушение Божьих законов.
«В самом деле, – писал он, – ведь нам не кажется странным, например, что невозможно безнаказанно нарушить законы физические, законы бытия материального мiра. Никому не придет в голову, скажем, выходить из дома через окно десятого этажа. Закон всемiрного тяготения своим естественным действием накажет такого безумца. Но помимо мiра материального существует и мiр духовный, невидимый, законы которого ничуть не менее определенны и категоричны, чем те, что управляют движением материи. Это и неудивительно, ибо Творец и Основоположник законов – и тех, и других – один и тот же, Сказавший: Аз есмь, и несть Бог разве Мене… (с. 201).
Этим труд владыки Иоанна прежде всего и отличается от работ других историков: он опирается на камень веры. И потому он дает принципиально иную картину русской истории, чем многие другие исследователи прошлого, однако же совершенно родственную всему историческому бытию нашей Родины – Святой Руси.
Книга владыки Иоанна – это не только учебник русской истории, это и учебник для историков: как подходить к событиям прошлого с тем, чтобы стали ясны их главные причины, а не довольствоваться поверхностными схемами.
Владыка Иоанн дал ключ к пониманию главных, глубинных, духовных причин исторических событий, не ограничиваясь лишь внешними предпосылками к ним, которые могли повести, а могли и не повести к тем или иным результатам.
Об устоявшейся и доминирующей ныне концепции истории России он писал: «В близорукости современных историков нет, впрочем, ничего удивительного. Восторжествовавший уже в конце XVIII века материалистический взгляд на историю, ныне безраздельно господствующий в этой области, исключает правильное понимание Московской Руси, полагавшей в основание своего бытия вопросы религиозно-церковные, духовные, мистические. Не зря эпоха эта являет нам высочайший взлет русского духа, расцвет русской святости» (с. 234).
И далее: «Долгие годы атеистической пропаганды сделали свое дело – сейчас мы склонны видеть в собственной истории действие причин хозяйственных, военных и политических, почти не отдавая себе отчета в том, что все они – только следствия духовного состояния общества, порывов обуреваемой страстьми души человеческой» (с. 285) .
Важнейшее рассуждение владыки – о том, что в основе правильного понимания вопросов духовной и общественной жизни, а значит и истории, лежит «личный духовный опыт», присущий «настоящей, неискаженной церковной жизни» – то, чем был в высшей степени вооружен он сам. И далее он пишет об этом опыте: «Его значение невозможно переоценить. Мало того, что он дает человеку безценный внутренний стержень, живую уверенность в смысле и цели существования – в масштабах исторических он служит единственным связующим звеном в безконечной череде сменяющих друг друга поколений, единственным мерилом преемственности и последовательности народной жизни, единственной гарантией понимания нами собственного прошлого. Ведь содержание этого духовного опыта не меняется, как не меняется Сам Бог – его неисчерпаемый источник» (с. 216).
И еще – такие слова святительской мудрости, знания души человеческой:
«В исторических оценках минувших эпох людям свойственно проявлять максимализм и нетерпимость. С высоты прошедших столетий всё кажется простым и ясным, соблазн поделить людей на «хороших» и «плохих», «наших» и «чужих» оказывается столь силен, что незаметно для себя живую и сложную историческую ткань русской жизни начинают безжалостно кроить и мять в угоду предвзятой, безжизненной схеме. Боль человеческой души, борьба духа с грешными, страстными порывами падшего человеческого естества, лежащая в основании всего человеческого бытия, оказываются при таком подходе совершенно вне поля зрения горе-исследователей.
Лишь обогатившись духовным опытом Церкви, познанием тайн, лежащих в основе жизни мятущегося и алчущего правды человеческого сердца, можно разорвать порочный круг «черно-белого» исторического сознания, приблизившись к пониманию его действительного, ненадуманного многоцветия. Вглядываясь в прошлое, возгреем в себе любовь и милость, покаяние и сочувствие – и оно отдаст нам свои секреты, увидев в нас друзей и продолжателей, а не прокуроров и судей.
Всё это необходимо помнить особенно тогда, когда приступаешь к рассмотрению эпох переломных и неспокойных, исторических деятелей крупных и своеобразных…» (С. 240).
Слова эти можно отнести, конечно, не только к истории XVII-го века, но и к любому другому, и прежде всего к самому пререкаемому ныне, ХХ-му веку нашей истории.
Делая выводы о причинах первой русской смуты, владыка тут же прикладывает их к двум другим: 1917 года и 1990-х годов, – указывая на единую причину всех трех.
«К сожалению, до сей поры, несмотря на все безчисленные беды и скорби, которые выпали на долю русского человека после развала Православной России, несмотря на страшные, кровавые испытания, последовавшие за революцией 1917 года, значительная часть общества по-прежнему безконечно далека от здравой оценки событий отечественной истории ХХ столетия. Более того, сама эта история настолько мифологизирована, что даже специалисту порой бывает трудно понять – где же правда…» (с. 476).
В своей книге владыка Иоанн поставил задачу «демифологизировать, наконец, историю ХХ века, понять ее скрытые пружины, оценить с учетом такого опыта нынешнее положение России и избежать повторения роковых ошибок прошлого» (с. 301).
Важнейшее положение его книги – о том, что большевизм, революция были следствием двухвекового увлечения русской интеллигенции Западом, что марксизм был крайней формой западничества, а вовсе не проявлением «исконного русского деспотизма», «царизма», «тирании Ивана Грозного» и т.п.
Владыка приводит слова барона А.В.Меллера-Закомельского, написанные им уже в 1923 году, о том, что «большевизм есть лишь острый кризис вековой болезни духа влюбленной в Запад русской интеллигенции» (с. 318).
Владыка Иоанн четко и ясно отвечает на вопрос, почему русская интеллигенция так далеко ушла от понимания сути русской истории, русской судьбы, данной ей Богом, и почему она до сих пор, «видя не видит и слыша не слышит», что происходит в нашей стране и в мiре. «Для них, как часто это бывает в вопросах религиозных, непреодолимым препятствием на пути духовного возрастания стала проблема личного подвижничества, церковного послушания. Ведь для того, чтобы воспринять благодатный опыт, лежащий в основании зрячей, живой веры, человек должен совершить немалый внутренний труд, уготовить себя к этому шествием по пути подвижнической борьбы с грехами и страстями в собственном сердце» (с. 315).
В оценке советского периода нашей истории владыка опирался на главное обстоятельство, которого до сих пор не учитывает множество исследователей недавнего прошлого – на то, что, «строго говоря, советская власть никогда не была монолитной. Причем, это касается самого ее содержания, а вовсе не только скорпионьих междоусобиц «рабоче-крестьянских» кремлевских владык» (с. 327).
О сути «главной русской смуты», происшедшей век назад в нашей стране, владыка писал:
«Первым успешным результатом длительной и всесторонней кампании по устранению России с мiровой арены в качестве самостоятельной духовной, этнической общности и активного субъекта геополитики стали спровоцированные в начале ХХ века на ее территории социальные смуты, завершившиеся, после ряда неудачных попыток, катастрофой 1917 года. Исторически сложившуюся традиционную русскую православную государственность удалось разрушить» (с. 547).
А на следующей странице своей книги, подводя итог сталинскому периоду нашей истории, владыка пишет: «Несмотря на репрессии, голод, разруху и богоборческий террор властей, ценой величайшего напряжения всех народных сил, ценой блестящей победы в Великой Отечественной войне, – страна обрела в мiровой политике значение и вес, сведшие на нет все «достижения» Октября в этой области. Возникла реальная возможность постепенного перерождения СССР в духе российских национальных интересов с перспективой эволюционного возвращения страны на путь ее естественного исторического развития» (с. 548).
Можно замечать, как многое в личностях, в судьбах, в исторической роли царя Иоанна Грозного и И.В.Сталина совпадает. Некоторые слова владыки Иоанна о грозном царе можно, пожалуй, прямо отнести к тому, кто своей властью сохранил собор Василия Блаженного на Красной площади в ХХ-м веке. «Высокий дух и воцерковленное мiроощущение царя оказалось не по зубам осуетившимся историкам, плотной завесой тайны опутав внутреннюю жизнь Иоанна IV от нескромных и предвзятых взглядов» (с.159). Или такие горькие слова Иоанна Грозного, которые владыка приводит дважды, для нашего разумения, что это «воистину так»: «Ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого; утешающих я не нашел – заплатили мне злом за добро, ненавистью – за любовь» (С. 169). Однако, «в отличие от историков, народ верно понял своего царя и свято чтил его память» (С. 169).
Также и слова митрополита Иоанна об отношении историков к царю Борису Годунову можно перенести на отношение новых историков к Сталину. «Как и в случае с Иоанном Грозным, – писал владыка, – Карамзин (а вслед за ним и большинство историков более позднего времени) никак не желает допустить мысли о благонамеренности Годунова». И далее: «Настойчивые попытки многих исследователей найти в характере Бориса одну из причин обрушившихся на Россию бед объясняются довольно просто: не умея или не желая вникнуть в духовную подоплеку событий – историки искали «виноватого». Перенося на пространство истории свой ежедневный бытовой опыт, они стремились найти «того, кто всё испортил», ибо это давало разуму, лишенному веры, иллюзию обретенной истины. Возможно, эти мотивы не всегда были осознанны и не у всех одинаково сильны, но они просто неизбежны для современного рационалистического подхода к познанию истории». (С. 195).
Говоря о влиянии на наше общество западнических идей, основной из которых является идея «прогресса» (связанная, добавим, с тоталитарно навязываемой до сих пор нашим детям фантастической гипотезой Дарвина), владыка с горечью восклицает: «Воистину смешно и одновременно печально наблюдать, сколь неразнообразны приверженцы подобных идей. Вот уже два столетия прошло, а песня всё та же – о «передовом» Западе и «отсталой» России. Господи, и когда-то мы одумаемся?» (С. 245).
Владыка Иоанн смотрел на перипетии русской судьбы с любовью, со вниманием и сочувствием, он не отбрасывал их брезгливо, не разобравшись, что к чему, они ему были вовсе не чужие – и потому история Отечества открывалась ему в истинном свете.
Вот, например, золотые его слова, в которых – самая душа народа, проявившаяся в нашей истории:
«Историки неоднократно сетовали на «загадочность» и даже на «великую загадочность» опричнины. Между тем ничего загадочного в ней нет, если рассматривать опричнину в свете веками складывавшихся на Руси отношений народа и власти, общества и царя. Эти «неправовые» отношения, основывавшиеся на разделении обязанностей, свойственных скорее семейному, чем государственному, быту, наложили отпечаток на весь строй русской жизни.
Так, русское сословное деление, например, имело в своем основании мысль об особенном служении каждого сословия. Сословные обязанности мыслились как религиозные, а сами сословия – как разные формы общего для всех христианского дела: спасения души. И царь Иоанн IV все силы отдал тому, чтобы «настроить» этот сословный организм Руси, как настраивают музыкальный инструмент, по камертону православного вероучения. Орудием, послужившим для этой нелегкой работы, стала опричнина. Глядя на нее так, всё можно понять и объяснить. Вот что действительно невозможно, так это понимание действий Иоанна IV (в том числе и опричнины) с точки зрения примитивно-утилитарной, во всем видящей лишь «интересы», «выгоду», «соотношение сил», странным образом сочетая это с приверженностью «объективным историческим закономерностям»…» (С. 169-170).
В другом месте своей книги владыка писал: «Пристрастные критики механизмов русской соборности постоянно забывают о самобытной исключительности российской истории, о неповторимом пути становления русского государства, которому сплошь и рядом приходилось решать задачи, значительно отличавшиеся от тех, что стояли перед его западноевропейскими соседями. Будучи огромной евроазиатской державой, Россия, заключая в себе многоцветие различных национальных культур и одновременно являясь главной хранительницей святынь православной церковности, не могла позволить себе западного «плюрализма», грозившего ей ужасами неминуемого распада. Неприемлемы оказывались на российской почве и европейские политические механизмы, по сути являвшиеся лишь правовым оформлением процесса борьбы за власть среди элитарных сословно-политических группировок.
Напротив – всенародное мiровоззренческое единство, необходимость прочного единения власти с народом, общенациональное сплочение в деле державного строительства стали для России первостепенными условиями ее выживания среди враждебных иноверческих соседей, в суровых условиях многочисленных внешних и внутренних угроз. Вот почему так строги соборные правила, требующие от народных представителей полного единодушия в важнейших, принципиальных вопросах общественной и государственной жизни, причем единодушия искреннего, основанного на их глубинной мiровоззренческой общности и духовном родстве, а не на силе и принуждении…» (с.381).
Давая оценку тому наследию, которое оставил XVIII-й век веку XIX-му, митрополит Иоанн писал:
«Судорожная эпоха Петра, разметавшая русскую старину в погоне за европейскими новшествами, сменилась господством череды временщиков, мало любивших Россию и еще меньше понимавших неповторимые особенности ее характера и мiровоззрения» (с. 243-244).
О том, как связано изучение истории Отечества с тем мiровоззрением, которое рождается в умах наших соотечественников, а затем воплощается в жизни, в совершающихся ныне исторических событиях и какая, следовательно, задача стоит перед отечественной историей, владыка писал:
«Русские историки (а вслед за ними и политики) последних двух столетий так и не сумели подняться до осознания меры высочайшей ответственности своего служения. Их труды – увы! – становились источником заблуждений для сотен тысяч и миллионов россиян, терявших понимание высшего смысла существования России и, соответственно, духовный иммунитет против разрушительных социальных теорий и чуждых «ценностей» богоборчества, русофобии и воинствующего индивидуализма. Поврежденный безверием взгляд на русское прошлое, концентрируясь на зле и не умея правильно объяснить себе его происхождение и природу, привел в конце концов к воплощению этого концентрированного зла в реальной российской действительности ХХ столетия.
Теперь мы должны переломить сии пагубные тенденции нашей жизни. Необходимым этапом на этом пути станет возврат отечественной истории ее священного смысла, ее нравственного величия и естественной духовной полноты» (сс. 411-412).
«Какое-то не такое» мiровоззрение, учение владыки Иоанна? Какое-то «несовременное», не «общепринятое», даже и в церковном мiре?..
Но соборная клятва 1613 года, которая и вывела наш народ четыре века назад из смуты, то есть была угодна Богу, которую наш народ потом забыл, которой пренебрег в 1917 году – и потому страна была ввержена в новую, еще большую смуту, последствия которой не изжиты до сих пор, от которой мы так и не освободились еще, не оправились, – не говорят ли о том, что верность той клятве – единственно верная мера для оценки исторических событий прошлого, а главное, для понимания целей сегодняшних и завтрашних?
Так и писал старец-митрополит:
«Не под этими ли клятвами ходим мы и до сей поры, люди русские? Ужели водовороты страшной смуты ХХ века не заставят нас оглянуться на века минувшие, дабы усвоить их уроки? Дай нам Бог силы и разума, веру и жажду истины и праведности, которые не раз помогали уже предкам нашим выходить из самых затруднительных положений!..» (с. 211).
Владыка отнюдь не был одинок в своем восприятии исторического пути России, смысла ее существования. Напротив, он приводит множество суждений русских мыслителей прошлого и даже искренние впечатления иностранцев в подтверждение своих выводов. В основе его труда – глубокое осмысление выработанных доселе концепций отечественной истории. Труд его вобрал в себя самые точные прозрения русской исторической мысли.
Уже говоря о поучении Владимира Мономаха, он с восхищением и горечью пишет: «Здесь, как и на всем пространстве литературных памятников Руси, – почти неправдоподобное для нас, сухих и безплодных рационалистов, обилие личного религиозного опыта, кипение благодати Божией, без меры изливающейся в души князей и монахов, воинов и крестьян» (с. 98).
В главе о XIX-м веке он вновь приводит высказывание И.В.Киреевского: «Особенность России заключалась в полноте и чистоте того выражения, которое христианское учение получило в ней, — во всем объеме ее общественного и частного быта. В этом состояла главная сила ее образованности…»
Беззаветно любить Родину, доверять самым высоким патриотическим чувствам и убеждениям великих русских людей, в том числе наших великих святых, восхищаться подвигами ее державных строителей и защитников, не жалевших жизни самой ради ее блага, ради того, чтобы мы получили в наследство великую, духовно и материально могучую державу, – это в наше время кое-кем считается чем-то «слишком», «недостаточно объективным», «недостаточно научным, культурным, общечеловеческим» и прочее и прочее… Нужна, мол, более «сбалансированная» точка зрения на русскую историю, учитывающая мнение всех и всевозможных «клеветников России», «мiровой науки», в том числе и намеренно осквернивших нашу историю пустыми легендами, не понимавших ее предназначения, Промысла Божия о ней, то есть самого главного в истории нашей страны. Но такая «история» не нужна нашим детям и внукам, нашему юношеству, она им не дает ничего, кроме очередной порции безбожия и русофобии, которые они уже в избытке получили и которые продолжают обрушиваться на их бедные головы и отравлять их души.
«Сколько же их было за тысячелетнюю историю России, высокомерных иностранцев, принимавших русское смирение и простоту за необразованность!» (с.116), – с горечью замечает владыка.
Никто не спорит с тем, что история России должна быть объективной, что в прошлом нашей страны были и взлеты – в любом отношении, – были и падения: были предательства, были измены, – всё то, что существует и сегодня. Владыка Иоанн нисколько не закрывает глаза и на это. Более того, он открывает нам глаза на суть этих грехопадений – с первых веков существования нашего Отечества до сего дня. Именно поэтому-то он и не угоден «официальной» точке зрения – потому что он обнажал в нынешнее смутное время всю его ложь и пагубность для нашего народа, его внутреннюю связь со всеми смутами и предательствами, не раз бывшими в нашей стране в прошлом, – короче говоря, его суть.
Но суть-то нам и нужна, а не привычные «толерантные» сказки, ее затуманивающие, разоружающие наш народ, отдаляющие одоление нынешней смуты и обезоруживающие перед новыми напастями.
«Думайте, русские люди, думайте!» Наш великий соотечественник всё ведь нам разъяснил, всё разложил по полочкам – то, на чем попались наши предки, какие выводы нам нужно сделать из нашей недавней и всей прошлой истории, как понимать происходящее сегодня… Вот чьи идеи должны быть духовным маяком для всех соотечественников, искренне желающих блага Родине. Ни на один день не устарела для нас его великая книга-подвиг, книга-светоч, книга-маяк во тьме бушующего моря страстей человеческих, безверия и безпечности, измен и подделок.
Клеветы сподобился и митрополит Иоанн. Придумали, будто бы его книги он писал не сам.
А кто? Где он тогда, их «настоящий автор»? Он что, ничего больше, кроме книг, изданных якобы лишь под именем владыки, не писал? Где же его труды, написанные до этого или после кончины владыки, вышедшие уже под его собственным именем – равные тем, что вышли под именем митрополита?
Что-то не видно таких трудов. Никто так больше не писал и не пишет. Владыка изложил свое понимание русской истории своим неповторимым языком, что говорит о его глубоко личном ее переосмыслении, свободном от чьих-либо подсказок и влияний. Какие-то мысли, которые он высказывал в разговоре, встречались потом и в его статьях. Это только его голос, его мощная мысль, его несокрушимая вера, его безграничная любовь к Богу и к России, его глубоко выстраданные, вымоленные им выводы о том, что является подлинным благом для безконечно близкого и любимого им народа, за который он душу свою положил.
Да, это писал не он, по сути. Сам Господь, Дух Святый открывал ему это ясное видение народной судьбы.
Там, где некоторым «судьям» русской истории, глубин народного духа, подлинной красоты народного характера не видится ровно ничего либо мерещатся мрачные призраки, любящий взор владыки различал высокую суть и высокое значение подлинной народной жизни и Богом данной народной судьбы.
Владыка Иоанн был великой соединяющей русских людей силой. И остается. Но не в смысле некоего примирения красного и белого мiровоззрений – такой цели, думается, просто не может быть, ибо тут может получиться лишь странный гибрид двух совершенно разных мiровоззрений. Была гораздо более важная цель, к которой он стремился: примирить всех наших соотечественников с Богом. А Бог всех нас соединит. Соединит со всей нашей тысячелетней историей, с нашими благочестивыми предками, со святыми строителями Святой Руси, со всеми созидателями Государства Российского. Так учил Сам Господь: Ищите прежде Царства Божия, и правды его, и сия вся приложатся вам (Мф. 6, 33).
Владыка писал:
«Глубоко ошибается тот, кто думает, будто сейчас, в пору очередной русской смуты, в дни мнимого торжества сил распада и разделения, Русь изменила свое естество, свой характер, свою веру. Пройдет время – может быть, совсем мало – и подлинный выбор России состоится: она вновь вернется к державной соборности, к духовному и государственному единству. Это может произойти и в ином обличии, при ином составе народов Российской Империи, но, с Божией помощью, обязательно произойдет – на этот раз уже без ложных, гибельных установок коммунистической государственности» (с. 368).
Как мать бросается на помощь своему дитя, когда ему грозит беда, забыв обо всем, так владыка Иоанн бросился на помощь своему народу, чтобы сказать ему в этот критический час слово правды о том, где кроется его несокрушимая сила, которую может дать только Бог в ответ на наше стремление творить Его святую волю.
Он возвещал ему о том, что русский патриотизм может быть только на православной основе, а православная вера исторически неразрывно связана у нас с державным строительством, с русским патриотизмом.
Никто тогда так ясно не возвещал народу нашему пагубность отклонения России от своего векового, Богом данного ей пути, как этот архиерей Русской Церкви, так что даже и коммунисты, можно сказать затаив дыхание, прислушивались к его вескому слову, которое приходило к ним со страниц коммунистических газет «Советская Россия» и «Правда», что имело большое миссионерское значение.
Вопрос веры был для него главным всегда и во всем.
Мы, думается, слишком мало еще воспользовались этим великим нашим национальным сокровищем.
И всё же за эти 20 лет труды владыки Иоанна, его мысли, его боль за страну вошли в душу многих наших соотечественников, о чем, может быть, больше всего говорит то, что страна сегодня, милостью Божией, – вовсе не такая, какой была 20 лет назад. А то, что не такая, – сомневаться не приходится.
Эти два десятилетия показали, что в своих мыслях, выводах, наставлениях владыка был прав. Все эти годы подтверждали его правоту. У России нет другого пути развития, кроме указанного им.
2 ноября, в день памяти владыки Иоанна, мы отслужили Божественную литургию в нашем Державном храме, в приделе Всех русских святых – явленных и не явленных, прославленных и не прославленных, – с верой, что этот придел посвящен и владыке Иоанну, одному из великих подвижников Святой Руси, поставленному Господом на свечнике в один из самых трагических моментов её великой истории.
2015 г.
– Пожалуй, это нет.
— Ну что вы. Да это.
— Разве да? Скорее, нет.
— А по-моему, да.
— Нет, нет.
— Ну как же нет, когда да?
— Зачем вы говорите, что да, когда ясно, что нет?
— А зачем вы говорите? Да!
— Ньетт!
— Вы можете говорить, сколько угодно. Всё равно очевидно, что да.
— Это вам очевидно! А я вижу, что нет. И всем нет.
— Нет, не всем. Все как раз видят, что да.
— Когда да, я всегда так и говорю, что да. А тут – нет, нет и ещё раз нет. Вы меня не переубедили.
— А здесь и убеждаться нечего. Раз да, значит да.
— Нет, не да, а нет.
— Нет, не нет, а да.
— Ну что вы говорите? Ну вы послушайте сам себя! Ведь это же очевидно: нет. Вы сами в глубине души догадываетесь, что нет.
— Вот как раз в глубине-то души я твёрдо знаю, что да. И можете заблуждаться, сколько вам угодно. Я даже спорить с вами не хочу. Это ребёнку ясно: что да, то да.
— Вот именно, ребёнку! Ребёнок посмотрит и сразу скажет: конечно, нет.
— Конечно, да!
— Ну, конечно! Да! Где же да? Где?
— Я рассмотрел этот вопрос детально и пришёл к выводу, что, безусловно, да.
— А я над этим вопросом думал всю жизнь и сначала тоже, как и вы, полагал, что, возможно, кое в каких случаях бывает и да, но потом увидел совершенно ясно, как днём, что никак не может быть ничего другого, кроме как нет.
— И я тоже думал всю жизнь. И понял, что да.
— Лучше бы вы потратили свою жизнь на что-нибудь более полезное!
— Вот я и потратил! И пришёл к выводу! К выводу я пришёл: дддаа! Ну да же!
— Даже? К выводу? Нет же. Нет, и всё.
— Всё?! Как это у вас всё просто! Сказал – и всё! Вы хотя бы отдаёте себе отчёт в том, что говорите? Да нет и не может быть! Откуда ему взяться-то, нету? Ну откуда? Неоткуда ему взяться, вот его и нет. И не было. А есть да. Это же ясно: раз не может быть нет, значит, да. Что вы понять-то никак не можете?!
— Это вы понять не можете!
— Нет, я-то как раз понял. А вот вы не можете.
— Что же вы, интересно, поняли? Что нет?
— Нет, да.
— Называется, он понял! Если бы вы действительно поняли, то вы бы так и сказали: да, нет.
— Нет, да. Именно потому, что я понял, я так и говорю. А вы возражаете.
— Да, возражаю! Да!
— Да?.. Или нет?..
— Что?..
— Подождите, вы говорили… Вот вы только что… Что нет? А я?.. Не помните?
— Да нет, это, кажется, вы…
— Вот видите, вы меня своими безконечными возражениями сбили с мысли! С такой глубокой… Спорщик несчастный!
1972 г.
Протоиерей Валериан Кречетов
Слово в день празднования
явления Державной иконы Божией Матери
и памяти вмч. Феодора Тирона
Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Сегодня, в первую субботу Великого поста, Святая Православная Церковь совершает празднование святому великомученику Феодору Тирону. Чудо его было засвидетельствовано освящением колива, которое совершалось вчера на богослужении. Оно говорит о том, что Господь заботится не только о душе человека, а заботится и о теле. Ибо тело и душа связаны воедино. Как говорит Апостол, никтоже когда свою плоть возненавиде, но питает и греет ю, якоже и Господь Церковь (Еф. 5,29). Забота о теле – в смысле духовном, естественно. Не о том теле, которое часто мы видим служащим греху. Забота о теле, которое должно воскреснуть и наследовать жизнь вечную, как когда-то хорошо сказал, удивительно, один из подвижников благочестия нашего времени, отец Тихон Пелих, в слове о кладбище. Что это за место? – говорил он. Это место, где почивает прах. Но какой прах? Омытый водою Крещения, миропомазанный благодатью Святаго Духа, соединявшийся в Причащении с Телом и Кровью Христовыми. Вот такой прах почивает на кладбище православном. И вот об этом теле идет речь, о котором Господь заботится. Тело наше создано из земли, но в него вдунут дух Святым Духом Божиим, как сказано: И созда Бог человека, персть взем от земли, и вдуну в лице его дыхание жизни (Быт. 2,7). Это тело должно наследовать жизнь вечную вместе с душой. И поэтому во всех правилах и уставах Церкви, прежде всего, конечно, речь идёт о душе, потому что она – главное, она – от Бога, дух от Бога, и тело оживотворено душою. Почему, когда человек умирает, тело остаётся бездушным, это труп, то есть тело, оставленное духом.
Этот удивительный момент очень поучителен. В первые дни прошедшей седмицы читались паремии о сотворении всего мiра, о сотворении человека. И это напоминание нам говорит о том, что должно и нам следовать за этим, то есть исполнять волю Божию. Эту истину уразумевали все, кто стремился к истине. Господь сказал: Аз на сие родихся, и на сие приидох в мiр, да свидетельствую истину, и всяк, иже есть от истины, послушает гласа моего (Ин. 18, 37). Поэтому во все времена, во всех народах люди, стремившиеся к истине, эту истину чувствовали, когда Господь им открывал.
Удивительным образом сегодня читается в Апостоле: Многочастне и многообразнее древле Бог глаголавый отцем во пророцех… (Евр. 1, 1). То есть уже от начала Своего творения Господь всем, стремящимся к истине, эту истину всё время возвещает, открывает её. Как сказал пророк Давид, как раз один из тех, кто и был в числе прославляемых сегодня Апостолом: Се бо, истину возлюбил еси, безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси (Пс. 50, 8). То есть Господь являет истину желающим знать её. И эта истина состоит в том, что человек сотворён по образу Божию и по подобию. Но если мы вспомним, что читалось в паремиях о днях творения, то там сказано: И сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его (Быт. 1, 27). И всё. Но ведь замысел-то был, чтобы сотворен был человек по образу и по подобию (Быт. 1, 26). А сотворил, сказано, только по образу, а не прибавлено: по подобию. Почему? А вот дальше человек должен уподобляться своему Творцу. По образу сотворил – и дал возможность уподобляться. То есть развивать образ, приобретать подобие. Господь потом эту же истину сказал, призвав нас: Будите убо вы совершени, яко Отец ваш Небесный совершен есть (Мф. 5, 48).
Эта истина настолько проста, что даже дети знают ее. Мне довелось слышать удивительный вопрос. Однажды со взрослыми к нам пришёл ребёнок. Они задавали свои житейские вопросы, а ребёнок стоял рядом с ними, девочка лет четырех-пяти. Потом они говорят:
– Батюшка, она тоже хочет спросить.
– Деточка, – говорю, – что же ты хочешь спросить?
Задан был вопрос, от которого я остолбенел. Будучи уже почти восьмидесятилетним старцем, такого я никак не ожидал. Она спросила:
– Батюшка, а зачем Бог сотворил человека?
Представляете себе – вопрос такого ребенка?
Но это вопрос к Богу, конечно: Он творил. И Господь помог мне дать ответ этому ребёнку.
Есть замечательное изречение: «Над умными есть разумные, над разумными – мудрые, над мудрыми – премудрые, а над премудростью – святая простота».
Один из мудрейших святых нашего времени, преподобный Иустин (Попович) Сербский говорит: «Любовь не есть свойство Божества, любовь есть сущность Божества. И человек, сотворённый по образу Божию, должен иметь своею сущностью любовь, иначе это не человек или недочеловек».
Так вот, этот святой, милость Божия вразумила меня, грешного, ответить этому ребёнку. Я говорю:
– Знаешь, деточка, вот когда папа с мамой любят друг друга, когда тебя любят, ты любишь, когда все в любви, ведь хорошо же?
– Хорошо.
Это ребёнок понимает.
Я говорю:
– Понимаешь, любовь не может жить в себе. Любовь должна изливаться. В себе живет только зло. Сказано ещё в Ветхом Завете: Аще премудр будеши, себе премудр будеши и искренним твоим; аще же зол будеши, един почерпнеши злая (Притч. 9, 12). Так вот, Господь, будучи совершенной любовью, пожелал, чтобы и другие, разумные существа, жили в любви. Сотворил по образу Своему человека. Вот мы и должны жить в любви – прежде всего, в любви к Богу, и между собой. Это завет Божий сотворённому человеку.
Ребёнок понял. Ребёнок понял, почему Господь сотворил человека: чтобы люди жили в любви.
И вот удивительным образом сегодня сочетаются два Евангелия. Во втором, которое читается мученикам, говорится: Сия заповедаю вам, да любите друг друга (Ин. 15, 17). Опять идёт речь о любви. Потому что, в самом деле, человек только тогда живет, когда он живет в любви. Один афонский подвижник сказал: «Запомни, грядут времена, когда только любовь спасёт нас. Учись растить в себе любовь. Всё остальное – грех, хуже смерти, только она – жизнь. Мы пропадём без любви, пропадём».
Человек только тогда живёт, когда он живёт в любви. Если он озлоблен, он не живёт, он умирает. Преподобный Иустин (Попович) так и сказал, раскрывая тайну любви к Богу и ближнему. Эта заповедь являет собой крест: вертикальная составляющая креста – любовь к Богу, горизонтальная – любовь между собой. Они неразделимы. Крест неразделим. Разорвать его нельзя, это будет не крест. Преподобный Иустин (Попович) сказал: «Любовь к человеку без любви Божией есть самолюбие, а любовь к Богу без любви к человеку есть самообман». Поэтому, когда Господь отвечал на вопрос, какая заповедь большая, Он сказал: Возлюбиши Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем умом твоим, и всею крепостию твоею: сия есть первая заповедь. И вторая подобна ей: – не отделил, а продолжил, на один вопрос ответил сразу: – возлюбиши ближняго своего яко сам себе (Мр. 12, 30-31). Сия заповедую вам, да любите друг друга, – эти слова мы сегодня слышали. И сегодняшний праздник говорит о том, что все установления Церкви направлены на спасение души и тела.
Сейчас странные разговоры иногда происходят: «Ну, это – не грех, то – не грех. А где написано, что курение – грех? А где написано, что грех – наркомания?»
В Евангелии – да, этого нет, не будут же там всю гадость переписывать, ещё не хватало в Евангелии давать весь список скверн, Священное Писание не для этого, оно – Священное Писание. На это очень просто ответил апостол Павел: «Всё мне можно, но не всё полезно; всё мне можно, но ничто не должно обладать мною» (1 Кор. 6, 12). То есть, вот критерий вреда: «Не полезно, а обладает – значит, вредно».
В своё время Сергей Нилус сказал Амвросию Оптинскому: «Я вот покуриваю». Преподобный говорит: «Ну, конечно, папироски – это не так страшно, но курение – это грех». Так что не в том дело, написано или не написано, а в том, вредит человеку или нет, что бы это ни было.
Где написано, что игра в компьютеры – грех? Во-первых, такого наименования нет в Священном Писании, их раньше не было. Но это – трата времени, а ведь время невозвратно. И во-вторых, всё дело в том, что человек не имеет права жить для себя, морального права не имеет. Потому что он живёт за счёт тех, кто жил до него. Вся наша одежда, все строения наши, жилища, всё, чем мы пользуемся, – не нами придумано. Мы пользуемся этим, а где же благодарность тому, кто это сотворил? Почему почитание старших во всех народах логически было законом. И эта заповедь была так высока, что Господь Сам её соблюдал, выполняя просьбы Своей Матери.
В одной из проповедей святитель Макарий (Невский), новопрославленный святой, сказал, что любой народ, который будет соблюдать традиции и почитать старших, просуществует дольше любого цивилизованного народа, так называемого, который оставит почитание старших, предания отцов, и превратится в сборище людей, соединённых какими-то коммерческими контрактами. И когда говорят: «А что это такое? Для чего это поститься нужно? Это что, Богу нужно?» Нет. Это нужно человеку.
В сегодняшнем Евангелии Господь сказал: Суббота человека ради бысть, а не человек субботы ради (Мк. 2, 27). И это установление дано ради того, чтобы человек духовно возрастал. Первым людям была дана единственная заповедь: От всякаго древа, еже в раи, снедию снеси; от древа же, еже разумети доброе и лукавое, не снесте от него (Быт. 2, 16-17). Простенькая заповедь: от одного дерева не есть. Не от одной породы деревьев, от одного только дерева! Кстати, тут тоже очень интересно. Всё это на прошедшей неделе раскрывалось, всё это в паремиях напоминалось. Во-первых, кто предложил нарушить эту заповедь? Диавол. Это клеветник. Клеветника никогда нельзя слушать. Ведь он прямо начал с клеветы. Если кто был на богослужении, внимательно слушал, помните, как он подошел к Еве, сказал:
– Что, это вам сказали, ничего не есть?
– Как, нет, сказали всё есть, только от одного дерева не есть.
– А… От одного дерева, да? Ну, это потому что вы будете, как боги, разумеющие, что добро и зло.
То есть, прямо с самого начала – ложь.
Кстати, она до сих пор звучит. Вспомните, как говорят о посте: «Это что, ничего не есть?» Да нет, почему, ешь. Постное ешь.
Обычный протест против поста: «Не всё ли равно, что есть?» Хорошо, я согласен, всё равно. Тогда ешь постное. Всё равно же?
Вот тут как раз проявляется та сторона поста, которая состоит в послушании.
Вы помните, перед постом есть сплошная неделя. То есть, обычно среда и пятница – постные дни, а здесь и в эти дни нет поста. Церковь благословила – значит, нет. Дальше – опять благословила: неделя обычная, в среду и пятницу – пост. Потом – мясо не есть, это сырная седмица, или масляная, так называемая иногда. То есть, Господь постепенно подводит нас к посту. Кстати, не сказано ведь, что «нельзя есть», сказано: «не положено». Поэтому и приводится пример пророка Давида, когда он взалкал и бывшие с ним, голодные они были, нечего было есть – и съели то, что не полагалось.
Кстати, русский язык – очень многогранный, очень удобный для употребления. Например, сказано: есть не положено. Ну, а если тебе положили?.. Уже положено, вроде, – как быть тогда? В гостях бывает: вообще-то есть это не положено, а говорят: «Мы вам положили». Ну, как быть тут? Ну, тогда что ж уж…
Я однажды так сказал, а потом думаю: ну, теперь люди будут соблазняться, будут ходить по гостям, где будут им всё класть, скажут: «положено». Это, конечно, уже лукавством называется. А кто-то скажет: «Вон батюшка что проповедует…» Но Господь меня тут же утешил – я вдруг прочитал: одна раба Божия пишет старцу Амвросию: «Батюшка, я вот пирожок-то схватила, откусила, а он – с яйцом! Ну, что ж теперь… Ну, уж я доела». Преподобный ей отвечает: «То, что откусила, – ну, прости, Господи. А что доела – за то епитимья».
Вот, так что запомните, это к вам, к посту относится. Если когда кто «положит» себе с удовольствием, то, наверно, тоже нужно покаяться всё-таки. Пост это просто показывает: насколько мы невоздержанны и какая красота – воздержание.
Вот сейчас мы попостились: некоторые не ели два дня, кто три, четыре, пять… Какая красота, думаешь, Господи! Это что же за жизнь-то!..
Кстати, это вопрос очень серьезный. Видите, если с того света великомученик Феодор заботился о том, чтобы здесь не нарушали поста, значит это важно. Другое дело что мiр уже перестроился, придумал много доводов против этого. Этому, мол, обязательно нужно мясо, этому – ещё что-то, белки, жиры, углеводы… Но белки, оказывается, бывают и растительные. Причем, они полезнее. Они усваиваются даже лучше. Другое дело, что почему-то об этом не знают.
Есть, например, брюссельская капуста, маленькая такая, – отвар из нее значительно полезнее, чем куриный бульон. А уж с современным-то куриным бульоном, думаю, нечего и сравнивать. Грибы, оказывается, которые трудно усваиваются, если их сухие измолоть и в качестве порошка употреблять, то ценность их возрастает в пятьдесят раз. То есть, это как раз живые примеры того, что Господь о нас всё время заботится. Заботится о нашем теле. Как сказала одна раба Божия, супруга исповедника, духовного сына владыки Афанасия (Сахарова): «Господь нас любит, он балует нас, как малых детей». И, действительно, это видно, даже если мы посмотрим только на постную пищу. Ну, я сейчас не буду всё перечислять, а то вы разбежитесь… Потому что, когда вспомнишь, что там на столах у нас стоит, то, конечно, трудно удержать слюну, чтобы не захлебнуться… Значит, это нужно нам, нужно быть сдержанными. Суть-то вся в том, что всё это нам дано с любовью, все эти установления. Они не заставляют нас. Даже поклоны. Сначала – трудновато, а потом – легче вроде, а потом совсем даже легко. И спина гнётся, и ноги… На самом деле, Евангелие, вся наша православная вера – это жизнь, это не отвлеченные какие-то понятия, это живая жизнь. Больше того, на самом деле, именно эта сторона жизни, – наш, как говорят, православный быт, – очень важна. Она впитывается детьми. Она помогает детям тренировать свою волю. Как первым людям… Потому что есть то, что нельзя. Хочет? Мало ли что, им говорят: «нельзя». Им не говорят: «не положено». А слово «нельзя» – некоторые знают, дети прямо плачут, когда его слышат. Я знаю, у меня своих тридцать четыре внука. Но дело всё в том, что тут должно быть всё с любовью. Это самое главное, потому что, когда с любовью делается, тогда потом эта немощь проходит.
Одна раба Божия рассказала: ребёнок, чем-то недовольный, ей говорит:
– Я не люблю тебя, я не твой сын!
Она говорит:
– А я тебя люблю, я – твоя мама.
Через некоторое время он просил у неё прощения, а совсем ещё клоп.
То есть вот так бывает, когда мы поступаем с любовью. А с любовью поступает с нами Господь. Мы же, как блудные дети, часто далеко от Него. Действительно, мы недостойны называться Его чадами. Но Господь, как только мы обращаемся к Нему, стремится нам навстречу.
Помните неделю блудного сына? Еще ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть, и тек нападе на выю его, и облобыза его (Лк. 15, 20). То есть Господь спешит нам навстречу с любовью своей. Вот попостились – и коливо освящается, потом разрешается это, и то, и еще это… Это всё любовь Божия.
А самое главное – всё-таки это то, о чём мы слышали сегодня в третьем Евангелии: Едино же есть на потр?бу. Мария же благую часть избра, яже не отымется от нея (Лк. 10, 42). Марфа заботилась о многом, но одно – на потребу, это именно – благая часть. Благая часть, которая пойдет с нами, неотъемлемая часть. То есть, наши дела. Нужно, чтобы они были благими. Это то, что и должно быть смыслом нашей жизни. Спешите делать добро. Не раскаивайтесь никогда в добре.
Есть замечательные слова, еще у древних, которые задумывались над этими истинами. «Если ты сделал кому добро, забудь это, а тебе кто сделал добро – запомни это». Нам бы, грешным, ещё одну заповедь запомнить: «Если ты кого обидел, запомни это, а если кто тебя обидел, забудь это».
Вот так бы просто жить бы – и всё было бы проще. А самое главное – время течет, время проходит – что мы суетимся? Великий покаянный канон, который мы только что слышали, как раз об этом говорил – о том, что всё это суета: что всуе мятемся?
Митрополит Антоний Сурожский в свое время сказал очень хорошо: человек часто напоминает пассажира, который едет в вагоне. Состав идет до какой-то конечной станции – это конец жизни. И он по этому вагону бегает туда-сюда, суетится, но всё равно вагон едет. Вперед он бежит, назад – вагон едет в одну сторону со своей скоростью. А мы цепляемся за старое, тащим за собой… Не нужно тащить старое, греховное, нужно о нём забыть, оставить его. Не нужно переживать то, что уже прошло, или то, что ещё не наступило. Что будет – так оно неизбежно будет, и когда будет, тогда и будет, что мы будем переживать заранее? А сейчас благодари Бога за то, что есть. Вот так бы просто жить, чему и учит нас Господь. И святитель Михаил Грибановский говорил: «Господь учит жить настоящим моментом: живи вот так и благодари Бога за то, что есть».
Мы сегодня вспоминаем явление иконы Божией Матери «Державной». Празднование это перенесено в этом году по Уставу на сегодняшний день. Поэтому и сочетание такое евангельских чтений.
Держава – это такое человеческое устроение, земное. Это не просто страна, а это многонациональная страна, некое объединение народов. Но само слово «держава» напоминает о том, что на самом деле всё содержится рукою Господней. Не человек здесь, в этой жизни распоряжается, а он исполняет волю Божию. В путях Промысла Божия он выполняет то, что ему дано.
У нас есть пример, выше которого нет и быть не может. Господь стоит перед Пилатом. И тот, представитель Римской державы, говорит: Мне ли не глаголеши? Не веси ли, яко власть имам распяти Тя, и власть имам пустити Тя? Господь ему спокойно говорит: Не имаши власти ни единыя на Мне, аще не бы ти дано свыше (Ин. 19, 10-11). И Пилат тут же, желая перед этим отпустить, подписал «распять».
Икона Державной Божией Матери – удивительная в том смысле, что Матерь Божия явила себя как истинная Владычица нашей державы. И до этого Она через Фёдоровскую икону, через благословение Дома Романовых, и ещё дальше – от принятия Русью Христианства – как особый жребий православной веры, Матерь Божия всё время Своим Покровом покрывала и покрывает нашу державу.
Сегодня вспоминались пророки, через которых многочастне и многообразне действовал Господь. Ведь история Ветхого Завета – это история всех народов, как в фокусе собранная. Там сначала Господь управлял всем. Через Патриархов род человеческий сохранял истину, истинную веру. Потом была, как говорят, теократия, то есть Богоуправляемая система. Потом стали просить, – как было у других, – царей. Господь помазал на царство помазанников Своих – одним из них был Давид. И вот, таким образом, стала существовать держава.
Когда потом мыслители человеческие задумывались над тем, что происходило с человечеством, они видели некоторую закономерность: когда люди перестают соблюдать духовные законы, тогда появляются юридические законы. Когда заповеди, которые были даны Израилю, перестали исполнять так, как подобает, тогда появились цари, которые дали ещё государственный закон. Но всё равно всем управлял Господь.
И вот проходят столетия, тысячелетия, и другой, уже сербский святой, святитель Николай (Велемирович) говорит потрясающие слова: «Когда князю Лазарю было дано на выбор: Царство Небесное или царство земное, он избрал Небесное». После этого Ангел сказал ему: «Если бы ты избрал царство земное, я бы сказал: «Точи мечи, подтягивай подпруги у лошадей, и внезапно ночью нападай на противника. А раз ты избрал Царство Небесное, – всем причащаться –и в бой!»
И вот, всё войско гибнет. И он начинает волноваться: «Может, я ошибся? Ну, я-то был готов, – а народ-то?»
Ангел говорит ему: «Непоколебимый сердцем, но поколебавшийся умом, ты правильный сделал выбор. Твоя держава одряхлела, она должна была погибнуть. Одряхлела не от старости в земном смысле, а от греха, который проник сначала в твоих князей, а потом в народ, и дальше народ мог бы погибнуть. Но держава даётся народу для того, чтобы было чему погибнуть, ради того чтобы осталась жива душа народа».
Поэтому происходит то, что происходит. Удивительно, действительно, у нас повторилось почти точно то, что говорил Ангел на Косовом поле. Когда наша держава оказалась в сложном духовном положении, началось проникновение в нашу жизнь духа адского, диавольского, тогда наш Царь выбрал Царство Небесное. Ведь он знал, что ему предстоит. Иногда говорят, что царь не воспользовался возможностями: полицией там, армией… Да. И Господь не воспользовался. Хотя знал Своих предателей, но не воспользовался Своей властью. Потому что Он шел на Крест. Так же вся Царская Семья шла на крест. И поэтому Господь принял эту жертву.
А народ? Как же, что же с народом? Удивительный был ответ ангела. «А дарования, данные народу, развернутся в быту». Так Ангел ответил князю Лазарю.
Это относится и к нашему быту. В конце концов, держава сильна тогда, когда сильна бытовая жизнь народа. Когда каждая семья живет крепко в вере, в честности, в верности, она найдет, чем жить, – как говорил преподобный Серафим Вырицкий: «Россия будет питаться от своей земли». Земля пропитает живущих на ней. Господь пропитает. Ибо это сказано. Когда мне задали однажды вопрос: «Как Церковь относится к Земельному кодексу?» – я вспомнил евангельское изречение: Блажени кротции, яко тии наследят землю (Мф. 5, 5). И то же самое сказал святитель Николай (Велемирович): «Ни потомки Тамерлана, ни Чингисхана, ни Наполеона не наследовали землю, которую они захватывали. Она принадлежит самому кроткому в мiре народу – русскому». То есть, так, как сказал Господь. Наследуют, действительно, потомки не тех, кто захватывал. А у некоторых, которые творили всякое беззаконие, даже потомков-то нету. Так, это, действительно, исполняется. И в сегодняшний день всё это переплетается. Сегодня ведь и праздник колива, связанный с чудом Феодора Тирона. Это относится к нашему быту: к тому, что есть что-то нужно, жить как-то нужно. Вот именно это является тем, что является жизнью, потому что остальное всё меняется: формации – помните? – землевладельческая там, феодальная, как нас учили, меняются цари, меняются предводители, руководители, а народ остаётся.
Когда-то некто сказал, что у нас Церковь отделена от государства. Но, во-первых, государство отделилось от Церкви, народ-то нельзя отделить ни от государства, ни от Церкви. Верующие представители народа в государстве – они и в Церкви. Так что Церковь – столп и утверждение истины (см. 1 Тим. 3, 15), она была, есть и будет. Это истина. Вот и держава – духовная – она была, есть и будет.
У нас всё считают, статистикой занимаются. Статистика наша, простите, не умнее Илии пророка. Когда он сказал: «Один я остался в Израиле, и моей души ищут», – Господь ему говорит: «Ты один, да еще семь верных мне, не преклонивших колена перед Ваалом». И преподобный Серафим по этому поводу сказал: «А у нас-то народу побольше будет, чем тогда в Израиле». Так же – и сейчас.
Так что, сегодняшний праздник, видите, соединяет в себе свидетельство любви Божией к первым христианам, и к нашим предкам, и к нам, грешным, и к тем, кто будет после нас, к будущим поколениям. Потому что жизнь ещё продолжается.
Когда я спросил своего старца отца Сергия: «Ну что ж, видно, уж скоро конец?..» Он говорит: «Да кто его знает? Может, ещё сто лет. Господь так повернёт: заснём при одной власти – проснемся при другой власти». И вот, этот храм Державный – свидетельство этой истины.
Да и кто мог подумать, что будет? Да и я не мог подумать, что у меня будет второй храм, новомучеников, рядом с Покровским храмом. Представить себе не мог! А прошло всего-навсего сорок пять лет. Так что веру нужно укреплять, Богу всё возможно.
Когда мой родной отец, Царство ему Небесное, будучи на Соловках, где он сидел в тюрьме в камере со схиархиепископом Феодосием, подошёл к нему с вопросом: «Как мне быть, что делать?» – владыка сказал:
– Положись на волю Божию.
Папа говорит:
– Да я положился.
– Ну, а что ко мне пришел? В лучших руках дело.
И, действительно, он вышел на свободу, тогда ещё, в 30-е годы, был реабилитирован, потом мы появились… Прошёл войну, стал священником. Больше того, прошло примерно семьдесят лет с того времени, и, кто бы мог подумать, что я, грешный, буду участвовать в освящении престола там, где мой отец сидел?
Поэтому, когда мы говорим: «Как это может быть?» – нужно помнить обо всём этом. Как? Это дело Божие. Что Бог творит, никому не говорит.
Был такой старец, отец Василий Серебрянников, настоятель Иерусалимского подворья в Москве – может, кто слышал? В девяносто лет умер. Он к нашему батюшке приезжал. Как-то он прекрасно сказал: «Мне, говорит, больше всего нравится в духовных примерах, когда ничего не поймёшь».
Поэтому, когда что-то происходит, если не понимаете, не знаете, как к этому относиться, не мучьте себя. Мы не больше апостола Петра, которому Господь сказал: Еже Аз творю, ты не веси ныне, уразумееши же по сих (Ин. 13, 7). Мы начинаем решать всякие проблемы, государственные, церковные, за архиереев… Знаете, это не наше дело. «Знай себя, и будет с тебя». «Чужую беду руками разведу, к своей ума не приложу». Начнём со своей семьи и с самих себя. Аминь.
19 марта 2016 г.,
Державный храм пос. Кратово Московской области.
Протоиерей Николай Булгаков | 2026