Авторский сайт протоиерея Николая Булгакова


настоятеля храма Державной иконы Божией Матери
в г. Жуковском, пос. Кратово,
члена Союза писателей России.

Архив постов: Январь 2025

Н.В.Гоголь – патриот Российской Империи

31 января, 2025

скачать

Правда о великом русском писателе опровергает ложь «незалэжнисти»

Самая важная глава книги Н.В.Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» – заключительная, к которой вся книга стремится: «Светлое Воскресение». Глава о празднике Пасхи и о нашем народе, о самом важном в нём. Начинается она так:
«В русском человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресения. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, – те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, – он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там как-то лучше празднуется этот день…»
Гоголь писал эти слова в Западной Европе, где жил много лет. Он почувствовал особенно остро глубинную разницу между русским народом и западноевропейским именно в отношении к празднику Пасхи. Воскресение Христово – главное событие всей человеческой истории, основа нашей православной веры. Если Христос не воскрес, то тщетно наше упование (1 Кор. 15, 14).

В последнее время мы много говорим о русской цивилизации, о её отличии от европейской, о том, что это две разные цивилизации. И расхождение между ними становится всё яснее и глубже.
Ещё совсем недавно, до СВО, нашему народу с нажимом внушалась мысль, что наше счастье и благополучие могут быть только в том, чтобы быть частью Европы. Чем больше мы будем европейцами, тем будем лучше, больше будем на нормальных людей похожи. Что все наши исторические беды, в которых мы сами виноваты, от этой отделённости. Что худшие идеи и исторические события были у нас из-за воображения о нашем особом историческом пути, о нашей самобытности, в которой, согласно либеральному мiровоззрению, нет ничего хорошего. Чем самобытнее мы, мол, тем хуже.
Нам внушалось, что отличие наше от Запада – качественное, потому что у них – всё хорошее: свобода, изобилие товаров, евроремонт, вообще еврожизнь, приятная во всех отношениях. А у нас что хорошего? Несвобода, цензура да нехватки. В истории – тоталитаризм, вплоть до самых страшных его проявлений, о которых нам поведал писатель не далёкого XIX, а недавнего ХХ века. Его взгляд на пресловутый Гулаг должен был стать краеугольным камнем нашего мiровоззрения. И мы стали забывать, что и в Европе были лагеря смерти высокого качества, продуманные для уничтожения миллионов людей, в том числе наших соотечественников. Что в свои молодые годы они не стремились, а насильно увозились именно туда, в Западную Европу, и делались рабами в тех самых свободных краях, в которых нам теперь стали видеться одни преимущества. Что миллионы наших земляков погибли, уничтоженные смертоносной продукцией европейских заводов. Тот же А.И. Солженицын утверждал, что всё равно у нас всё было хуже, тоталитарнее. Превозносилось власовское, якобы «свободолюбивое» отношение к Великой Отечественной войне: «Пришла пора, оружие давалось этим людям в руки – и неужели они должны были смирить себя, дать большевизму пережить свой смертельный час…» Так и говорилось в книге «Архипелаг Гулаг», которую мы в наши юные годы тайком читали, тщательно обернув «тамиздатовскую» обложку белой бумагой – как якобы чистейшую правду о нашем тщательно скрываемом прошлом.
Однако в последние годы жизнь всё больше показывала, что, оказывается, всё не так просто. Что февралистский путь – если бы в Гражданской войне победили «белые» – не принёс бы России счастья, как он не принёс счастья ныне Малороссии, т.н. Украине. То, «белое» движение, увлечённое борьбой с этим самым большевизмом (с которым, действительно, были связаны катастрофические потери для нашего народа, не изжитые до сих пор), тогда, можно сказать, пошло по «власовскому» пути: оно готово было видеть «спасителей России» в западных «союзниках» и даже вчерашних противниках. Именно такой подход – обратим на это особое внимание – принёс и нам, и жителям Малороссии в последнее время, после всех, столь сильных уроков истории ХХ века, много горя, и прежде всего нынешнюю войну. Этот горький опыт поставил нас – и, надеемся, всё больше ставит украинский народ – лицом к лицу к той правде, что не в стремлении слиться с Европой заключается наше счастье. Что это даже и невозможно: мы – другие, у нас другая цивилизация, куда же серьёзнее водораздел. И Украине, оказавшейся, словно между двух стульев, между этими цивилизациями, как она себя ощутила, себя убедила, совсем не просто полностью пересесть на европейский стул. Что между западноевропейцами и нами, православными восточными славянами, слишком глубокие различия. И важнейшее из них, духовное, Николай Васильевич Гоголь, уроженец Малороссии, почувствовал именно там, в Риме, в самом центре католической Европы. Оно касается самых глубин нашей души, «нашей русской породы», по его словам.

О том, насколько злободневна сегодня книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», да и всё его наследие, говорит одно обстоятельство, с которым пришлось ныне столкнуться. Зашёл на один из сайтов, открыл эту главу «Светлое Воскресение» – и вдруг вижу: начинается она не так, как у Гоголя: вместо «в русском человеке» – «в нашем человеке», вместо «Россия» – каждый раз: «Малороссия».
Как попала на наш вроде бы русский православный сайт эта фальшивка? Из каких «самостийних тай незалэжних» источников, где даже Тарас Бульба говорит не по-гоголевски? В оригинале: «Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей». А в «перекладе»:
Бували й по інших землях товариства, а такого, як на нашій землі, не було ніде. И тоже: везде не «Россия», как в оригинале, а «Малороссия».
Но вот и в здешних русских социальных сетях (или, точнее, русскоязычных?) – такое же искажение.
Может, кому-то этот исправленный текст показался политически более грамотным, более «свободолюбивым», потому что «антиимперским», что ли? Более отвечающим интересам малороссийского, а то и великорусского народа? Может, даже более гоголевским, чем у самого Гоголя?
На самом деле всё обстоит прямо наоборот. Никакого отношения к Гоголю эта «малороссийскость» не имеет. Это подмена, неправда. Как сказал бы Батюшка отец Николай Гурьянов: «Ай, как нехорошо обманывать».
Это не просто «небольшое уточнение» – мол, Гоголь же там родился, в Малороссии. Какие-нибудь юные читатели подумают, что и вправду Гоголь писал о Малороссии, об Украине. Они ведь и не знают, что такой страны и в то время, и даже каких-нибудь сорок лет назад не существовало.
Более сведущие в истории люди могут подумать, что он, видимо, всё-таки её, Малороссию имел в виду, просто не имел возможности так написать, был скован рамками великодержавной цензуры. В наше либеральное время, мол, уж точно бы написал.
Нет, не написал бы. И не подумал написать. Даже письма домой, матери и сёстрам, писал по-русски. Русский – важнейшее слово у Гоголя. Он думал, чувствовал, писал на русском языке, о котором оставил самые восторженные оценки («живой как жизнь»), а главное – в русском духе.
Русский дух – основа нашей самобытности.
Потому так важно говорить, писать и думать на чистом русском языке – носителе русского духа. Нам нужна не «идентичность» русская, а самобытность. Называя её иностранным словом, мы, выходит, тут же сами ставим её под сомнение.
Русский дух – центральное понятие гоголевского мiровоззрения. Это, можно сказать, главный герой «Выбранных мест из переписки с друзьями».
Гоголь, который родился и провёл юность на Полтавщине, который так ярко описал подробности малороссийской жизни – включая однако и активное участие нечистой силы в быту его земляков, – никогда не имел столь ограниченного, искажённого отношения к своей малой родине. Нет, Гоголь был гражданином и патриотом всей нашей великой державы, глубоко сознающим положительное значение Российской Империи в судьбе её народов. Он был человеком именно имперского масштаба.
Пользуясь выражением другого гениального гражданина Российской Империи, тоже родом из её глубинки, можно сказать, что Гоголь был русским малороссийского происхождения.
Приехав в Петербург совсем молодым, 19-летним, войдя в пушкинский кружок, Гоголь стал выходить на всероссийскую, а потом и мiровую литературную орбиту. И не только литературную, он был глубоким православным мыслителем. Он прошёл великий духовный путь – от «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода» до «Мёртвых душ», «Выбранных мест из переписки с друзьями» и «Размышлений о Божественной литургии». Как и Пушкин, которого Гоголь горячо защищал в «Выбранных местах» именно как православного поэта, в зрелые годы пришедшего к стихотворному ответу святителю Филарету «Во дни забав иль праздной скуки» и переложению молитвы прп. Ефрема Сирина, Гоголь – это прежде всего автор своих самых поздних, самых зрелых, можно сказать исповеднических книг. Продолжая Пушкина, Гоголь провозгласил главные вопросы русского бытия – вопросы всемiрного значения, – напрямую продолженные Достоевским.
Мы знаем самые знаменитые слова о Пушкине молодого Гоголя, с которых почти полвека спустя начнёт свою речь Ф.М. Достоевский:
«Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет».
Слова эти – из статьи 1834 года «Несколько слов о Пушкине».
«В нём, – писал здесь Гоголь о Пушкине, – русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».
В том же 1834 году министром народного просвещения Российской Империи графом С.С. Уваровым в основанном им «Журнале Министерства народного просвещения» было провозглашено: «Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование, согласно с Высочайшим намерением Августейшего Монарха, совершалось в соединённом духе Православия, Самодержавия и Народности».
В докладе «Гоголь и Уваров» на Гоголевских чтениях 2003 года доктор филологических наук И.А. Виноградов сказал:
«До настоящего времени исследователями гоголевского творчества не было обращено внимания на то, что именно Гоголь (вместе с его близкими друзьями – П.А. Плетнёвым, В.А. Жуковским, М.П. Погодиным, М.А. Максимовичем, С.П. Шевырёвым, К.М. Базили) стал одним из главных сотрудников Уварова. Результатом этого сотрудничества явилось поступление Гоголя в 1834 году адъюнкт-профессором на кафедру всеобщей истории Петербургского университета, а кроме того, публикация писателем в том же 1834 году в журнале Уварова четырёх статей, тесно связанных с замыслом “Тараса Бульбы”. В частности, напечатанный во втором номере журнала гоголевский “План преподавания всеобщей истории” звучал как статья программная, созвучная воззрениям на этот предмет самого министра. “Цель моя, – писал Гоголь, – образовать сердца юных слушателей,.. чтобы… не изменили они своему долгу, своей Вере, своей благородной чести и своей клятве – быть верными Отечеству и Государю”… Инициатором сближения с Уваровым был сам Гоголь. Предполагая составить для Уварова “План преподавания всеобщей истории”, Гоголь 23 декабря 1833 года писал Пушкину: “Если бы Уваров был из тех, каких не мало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли”».
В другом докладе И.А. Виноградов обратил внимание на Гоголя как гражданина Российской Империи, который на основании углублённого знания и православного осмысления её истории сознаёт положительную роль Российских Императоров в становлении, взрослении, мужании души русского народа, призванного ко всемiрной духовно-исторической миссии. Игорь Алексеевич приводит слова Гоголя из той же статьи о Пушкине:
«Русская история только со времени последнего её направления при императорах приобретает яркую живость; до того характер народа большею частию был безцветен…»
И далее докладчик сказал: «Согласно гоголевским взглядам, до Петра Первого, до первого русского императора, принявшего на себя этот титул, вся многовековая русская история ещё не представляет ничего выдающегося, ничего по-настоящему замечательного: это, по Гоголю, только приуготовленье к будущему становлению Руси — к тому, чем должен явиться в новом качестве русский человек… Будучи убеждённым славянофилом, Гоголь не разделял радикальных идей Хомякова и Аксаковых по поводу петровских реформ. Гоголь, как Погодин, Шевырёв, Уваров, Максимович, был славянофилом-государственником, то есть хорошо понимал, в отличие от славянофилов либерального толка, исключительное значение Русской Империи для всего славянского мiра.»
«Ни Пушкин, ни Гоголь не считали свои произведения достоянием «великорусской» литературы, — писал Н. И. Ульянов (“Происхождение украинского сепаратизма”, 1966 г.). — Как до, так и после Гоголя всё наиболее выдающееся, что было на Украине, писало на общерусском литературном языке. Отказ от него означает духовное ограбление украинского народа.»

Вдали от Родины, в Западной Европе, Гоголь молился, творил, много думал о России, о её судьбе, её роли в мiре. Оттуда отправился на Святую Землю – поклониться Гробу Господню. На том же пароходе плыл иеромонах Феофан (Говоров), будущий святитель Феофан Затворник – по его просьбе он был включён в Русскую Духовную миссию в Иерусалиме. Это было в 1848 году.
В тот же год вышел «Манифест коммунистической партии» Маркса и Энгельса, который начинался словами: «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма».
Там, на Западе, Гоголь видел своими глазами проявления этого призрака, чутко ощущал приближение антихриста, его ледяное дыхание. В главе «Светлое Воскресение» он написал: «Диавол выступил уже без маски в мiр».
Он пророчески спешил предупредить наш народ, «Русь-тройку», от революционной беды, которая охватила Европу. Он ощущал великое предназначение Российской Империи быть Удерживающим мiровое зло.
Гоголь был человеком имперского, державного сознания. Как и Пушкин, умом которого он восхищался. Это были гениальные люди, не только великого художественного таланта, но и государственного ума. Они глубоко понимали значение Государя, почитали Императора Николая Павловича. О высоком призвании России в «Выбранных местах» сказано:
«Эта богатырски трезвая сила, которая временами даже соединяется с каким-то невольным пророчеством о России, рождается от невольного прикосновения мысли к верховному Промыслу, который так явно слышен в судьбе нашего Отечества. Сверх любви участвует здесь сокровенный ужас при виде тех событий, которым повелел Бог совершиться в земле, назначенной быть нашим Отечеством… Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия не заражены этим поветрием и не пророчествуют о себе, а пророчествует только одна Россия? — Затем, что сильнее других слышит Божью руку на всём, что ни сбывается в ней, и чует приближенье иного Царствия. Оттого и звуки становятся библейскими у наших поэтов».
Только частью Российской империи Гоголь мыслил себе Малороссию. Её высшее предназначение – участвовать в возложенной Богом на Россию миссии, а гарантом её подлинной, духовной независимости может быть только Москва – Третий Рим.
Книга «Выбранные места из переписки с друзьями» вышла в свет в начале 1847 года. То есть Гоголь на год упредил выход «Манифеста» Маркса и Энгельса с прямо противоположным отношением к жизни. В «Манифесте» Маркса и Энгельса жизнь – это прежде всего борьба классов, борьба пролетариата с буржуазией. У рабочих разных стран якобы «нет отечества», у них стираются национальные характеры, а мораль и религия остаются «буржуазными предрассудками». Заканчивался Манифест словами, которые в советское время можно было прочитать на гербе СССР на всех языках входивших в него республик, на деньгах, с них начинались все газеты страны: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Но пролетарии так до сих пор и не соединились. Жизнь, вся человеческая история опровергла коммунистическую утопию и подтвердила правоту Гоголя. Главная мысль великого реалиста – что всю жизнь нужно построить по Евангелию, по слову Истины. Что главная борьба идёт в душе каждого человека, и от побед каждого над собой, над своей тёмной стороной зависит устроение всей жизни – семейной, общественной, государственной. Наш народ говорит об этом просто: «Главное – чтоб человек был хороший».
Если бы наши предки прислушались к нему тогда же, в XIX веке, у нас могло не быть разрушительной смуты начала ХХ века, не менее опасной для Отечества смуты конца ХХ века. И теперь нам нужно выбираться из нынешней малороссийской трагедии XXI века, которая явилась прямым порождением этих двух исторических потрясений русского мiра.
Нам нужен идеал государственности. Идеал жертвенности. Нам нужно преодолевать яд либерализма, который обезсоливает нашу духовную жизнь, который привёл в начале ХХ века к распаду Российской Империи, а в конце века – Советского Союза.
«Россия в проказе», – такой диагноз поставил этой страшной антидержавной болезни в январе 1918 года святитель Тихон, 100-летие со дня мученической кончины которого наша Церковь готовится отметить в наступившем году. Патриарх Всероссийский тогда сравнил отпадение от Российской Империи «независимых государств» со страшной болезнью – проказой, при которой больной покрывается язвами и струпьями и члены тела его по частям от него отпадают.
«Эти мучительные переживания прокажённых, – говорил святитель, – невольно напоминают собою то ужасное состояние, в котором находится ныне наша дорогая Родина, страдалица Россия.
Всё тело её покрыто язвами и струпьями, чахнет она от голода, истекает кровью от междоусобной брани. И, как у прокажённого, отпадают части её – Малороссия, Польша, Литва, Финляндия, и скоро от великой могучей России останется только одна тень, жалкое имя. Как сокрушён жезл силы, посох славы (Иер. 48, 17)! Великий между народами, князь над областями становится данником. Горько плачет он ночью, и слёзы на ланитах его. Нет у него утешителя из всех любивших его (Плач. 1, 1-2).»

Нам особенно важно глубокое понимание русского духа у Гоголя сегодня, когда перед нами стоит именно эта задача – созидание «нашей русской России», по его выражению: и здесь, в Великороссии, и восстановление русского духа в Малороссии. Именно потеря общерусского духа стала важнейшей причиной той исторической трагедии, которую переживает сейчас малороссийский народ на малой родине Николая Васильевича. На Украине идёт война не с Украиной, а за Украину, за Святую Русь, за веру православную, за русский дух. Великая ценность книги Гоголя, его размышлений о наших сегодняшних задачах и об ошибках вчерашних, которые Господу приходится сегодня с кровью исправлять, – в истинном, православном понимание русского духа, против которого и направлено главное острие борьбы – и здесь, и на Украине, и в мiре.
Глубокая православная вера, любовь к нашей Великой Родине давали Гоголю правильное понимание её подлинных целей, ценностей и ориентиров. Одна глава в его книге так и называется: «Нужно любить Россию». Всю Россию, а не какие-то её части. Это диавол внушает мысли о разделении нашего великого Государства, триединого православного славянского народа. Это диавол ненавидит Москву – за то, что она выбрана Богом быть Третьим Римом. Родноверы – что в Малороссии, что у нас – только кажутся себе большими патриотами, чем их православные предки, которые веками жили до нас и жизнь отдавали за православную веру. Гоголь пишет о «так называемых квасных патриотах», что «после их похвал, впрочем, довольно чистосердечных, только плюнешь на Россию».
Факт подмены гоголевского текста в нынешних публикациях – произвольной замены России на Малороссию – это прямо-таки символ, вопиющий о том, что правды нет у «незалэжности», что ей приходится прибегать к прямой лжи, чтобы себя утверждать, делать вид, будто на её стороне самый великий сын малороссийской земли. А он – первый обличитель и первый врач духовной болезни «самостийщины», постигшей родную ему землю.
Дай Бог, чтобы гоголевская, чистая, православная правда на ней победила.

Главное значение, духовная суть Великой Отечественной войны, начавшейся в воскресенье и день Всех русских святых, а закончившейся в Светлое Христово Воскресение, – возвращение страны к русскому духу.
Это была война за русский дух, за возвращение народа к Богу, к самому себе, за его душу.
Такой дорогой ценой совершается и ныне, в дни СВО, наше возвращение к самим себе, преодоление бездушия либерализма и материализма.
Вновь война научила, напомнила, что Родина – высшая ценность. И прежде всего потому, о чём написал Гоголь после «Выбранных мест», после всевозможной критики этого отважного обращения к соотечественникам и к нам, потомкам, после его поездки ко Гробу Господню, куда он отправился принести Богу две главные свои молитвы: благодарственную и о России.
В 1849 году Николай Васильевич написал графине А.М. Виельгорской:
«Я получил милое письмецо ваше, добрейшая Анна Михайловна. Оно меня порадовало тем, что вы не оставляете желанья вашего сделаться русскою. Бог в помощь! Нигде так не нужна Его помощь, как в этом деле… Легче сделаться русскою языком и познаньем России, чем русскою душой… Что такое значит сделаться русским на самом деле? В чём состоит привлекательность нашей русской породы, которую мы теперь стремимся развивать наперерыв, сбрасывая всё ей чуждое, неприличное и несвойственное? В чём она состоит? Это нужно рассмотреть внимательно. Высокое достоинство русской породы состоит в том, что она способна глубже, чем другие, принять в себя высокое слово Евангельское, возводящее к совершенству человека. Семена Небесного Сеятеля с равной щедростью были разбросаны повсюду. Но одни попали на проезжую дорогу при пути и были расхищены налетавшими птицами; другие попали на камень, взошли, но усохли; третьи – в терние, взошли, но скоро были заглушены дурными травами; четвертые только, попавшие на добрую почву, принесли плод. Эта добрая почва – русская восприимчивая природа. Хорошо возлелеянные в сердце семена Христовы дали всё лучшее, что ни есть в русском характере. Итак, для того, чтобы сделаться русским, нужно обратиться к источнику, прибегнуть к средству, без которого русский не станет русским в значенье высшем этого слова. Может быть, одному русскому суждено почувствовать ближе значение жизни. Правду слов этих может засвидетельствовать только тот, кто проникнет глубоко в нашу историю и её уразумеет вполне, отбросивши наперёд всякие мудрования, предположенья, идеи, самоуверенность, гордость и убежденье, будто бы уже постигнул, в чём дело, тогда как едва только приступил к нему…»
И в следующем письме Гоголь писал ей же:
«Не оставляйте вашего доброго желания быть русскою в значеньи высшем этого слова. Только одним этим путем можно достигнуть к выполненью долга своего на земле… Скажу вам покуда только то, что я убеждаюсь ежедневным опытом всякого часа и всякой минуты, что здесь, в этой жизни, должны мы работать не для себя, но для Бога. Опасно и на миг упустить это из виду. Человечество нынешнего века свихнуло с пути только оттого, что вообразило, будто нужно работать для себя, а не для Бога.»

«Россия – на Голгофе», – говорил Батюшка Николай Гурьянов.
Да, Россия из века в век снова и снова восходит на свою Голгофу. Россия страдает, Россия умирает.
Но за Голгофой – Воскресение.
Очередным русским чудом после своего крушения, после горящей, сданной врагу Москвы или опустевшей при приближении непобедимого, казалось бы, нового врага Россия вновь воскресала, очищенная, обновлённая новой верностью себе.
Таков главный закон русской истории.
Гоголь прав. У нас особая цивилизация. Мы – народ не земной, а небесный. Мы – пасхальный народ.

2025 г.

Белая рубашка. Рассказ. Читает прот. Николай Булгаков

12 января, 2025

Белая рубашка

12 января, 2025

скачать

На маленькой, почти не существующей кухне, где между столами едва влезала табуретка, они стояли, почти касаясь друг друга, и что-то резали, резали годами на досочках — каждая своё: если Нина Георгиевна — картошку, то Николавна — петрушку, если Нина Георгиевна — морковку, то Николавна — лучок. И, поднимая каждая свою крышку, бросали в своё варево.

А тем временем, пока всё это они резали, опустив головы, и вроде бы только этим и занимались, шёл их вечный незаметный снаружи разговор. Николавнины тихие, с достоинством высказывания через паузу (словно и не кричала ни на кого никогда…) – и быстрые, сверхпрямые – Нины Георгиевны.

— Вот захотелось мне сегодня селёдочки!.. – делилась с соседкой чистосердечно Николавна. – И у Курникова была, и у Гурова, и в «НКВД». У швейников — взяла.

Так по старой памяти называла она местные продовольственные магазины: с одной стороны, по именам их дореволюционных владельцев, а с другой – по названиям ведомств, согласно советской карточной системе в военное время, успевши пожить и в те, и в эти времена. Для Егора же всё это сливалось в одно неведомое прошлое.

Иногда же их разговор приобретал необычную остроту.

— Делайте добро и так. А зачем детей-то крестить? — говорила Нина Георгиевна с высоты своей врождённой городской интеллигентности, партийности и кандидатского технического диплома, видя и осязая эту свою истину не хуже, чем нарезаемые ею картошку или морковку.

— Как хотите… — еле слышно, но твёрдо отвечала на это Николавна, тоже что-то не менее осязаемое нарезая. — Дело ваше.

 

Она всегда жила у них за стенкой в их коммунальной квартире. Квартира потому и была коммунальной, что одна комната из четырёх была её. Но это, как вы понимаете, в жизни их всё меняло. Получалось, что они живут уже не одни, не сами своей жизнью, но с ними всегда живет она, Николавна, на их жизнь смотрит, а главное  — её слышит.

В её комнате всё было не так, как у них.

В жизни её всё было не так, как у них.

Она сама была не такой, как они.

Если у них комнаты были оклеены обоями, то у неё — окрашена тёмно-зелёной краской. Если они были высокими и худыми, то она была низенькая и толстая. Если они были грамотными и учёными, она толком расписаться не могла, а когда расписывалась, доставая свою походную чернильницу-непроливайку, фамилию свою писала с маленькой буквы. Если они выписывали газеты и журналы, то к ней, хоть и висел на их двери её огромный самодельный фанерный почтовый ящик, приходили только открытки к «октябрьской» и «майским», да и то почтальон по привычке бросал их к ним в ящик. Если у них в комнатах висели этюды, писанные их родственником маслом (в том числе на Капри в 1908 году, как стояло на одном из них), то у неё — икона в углу и большие бумажные репродукции под стеклом («Богатыри», «Утро в сосновом бору»). Если у них стоял рояль, занимавший половину самой большой комнаты, то у неё — маленькое черненькое «радиво» на комоде (громкоговоритель первой программы), которое она, когда не было гостей, непрерывно слушала, как только в 1956 году «дали пенъсию» («Дали пенъсию, — говорила она, — я и решила: пойду, неизвестно, как дальше будет»). А иногда, когда приходил кто-нибудь из гостей, она слушала радио особенно, погромче делала — как им замечалось. Им много чего на этот счет замечалось в её тихой, но упорно молчаливой жизни рядом с ними, шумными и не обращающими внимания ни на какие стены и двери. Ведь как ни проскакивай с шумом мимо, а всё равно, весь день проскакивая, за много дней на что-нибудь обратишь своё пристальное, как тебе на бегу кажется, внимание.

Иногда она уходила, а то и уезжала, пахнув в коридоре духами.

Если их комнаты запирались изредка врезным английским замком с большим ключом-бабочкой — когда все они вдруг уходили, а ключ клали тут же на полку, — то её дверь замыкалась огромным висячим замком-калачом, по которому только и было видно,  дома она или нет: если чёрный калач на двери, значит, где-то в гостях, или в церкви, или на кладбище, или ещё незнамо где — мало ли, куда она ходила, кто её знает, кто за ней уследит? Но только не во дворе на скамеечке, это был не её жанр, она во дворе не сидела со всеми, она была более недоступным человеком в этой жизни, она была над скамеечкой.

Отношения в квартире знали взлёты и падения.

Если были хорошие отношения, Николавна говорила, постучав или прямо глянув в их почти всегда открытую дверь по дороге в свою комнату:

— Чайник кипит!

Или — если отношения были не такие уж нарочито прекрасные — просто делала под ихним кипящим чайником маленький огонёк. А если отношений не было вовсе, то чайники кипели, кипели, пока у них терпения хватало, превращая кухоньку с еле заметной форточкой, выходящей в вестибюль, в парное отделение местной бани.

Иногда, во дни полного мира и малокипящих чайников, она говорила Егору: «Давай тарелку!» — со свойственной ей искусственной строгостью, чуть ли не свирепостью (а сама чуть не смеётся-плачет от доброты и даже нежности). И наливала своих «мiровецких» щей («Эх, щи мiровецкия!» — приговаривала она с восторгом, что их сварила и что делится ими).

Всё у нее, действительно, было для Егора с детства вкуснее, хотя его мама, Нина Георгиевна, считала: «А что она умеет готовить-то? Одни щи». Но щи-то ведь были мiровецкие! Не какие-нибудь там такие-сякие уж особенные щи, а самые что ни на есть, по всем правилам свининки, капустки, жареного лучка. Это уж он, впрочем, только потом разобрался, в чем тут было дело, что в них входило, какие, говоря чудовищным нерусским языком, ингредиенты. (Николавна бы, конечно, и не взялась это слово произносить, даже начинать бы не стала, плюнула бы и обошлась нашими словами, в которых всё равно всё есть, всё можно сказать, а чего нету в словах, то есть в избытке между слов, да ещё как — лопатой между слов копай, всего не выкопаешь).  А тогда они были для Егора просто самые что ни на есть щи, и больше ничего, но с каким то вкусом истинных щей, что ли. Вот поди ж ты, писатель (якобы), километры страниц исписал и щи эти самые мiровецкие тоже не раз пробовал, а вот не могу их до конца изъяснить…

Егор был уже не маленький; когда он был маленький, она безконечно разыгрывала его, придумывала всякие фокусы. По меньшей мере, проходя мимо их раскрытой двери и неся свои мокрые руки к себе в комнату (поскольку её полотенце висело по традиции коммунальной у неё в комнате, а не в кухне, как у них, — это осталось ещё от старых жильцов, с которыми они поменялись и которые им все эти незыблемые коммунальные законы завещали), она обожала, бывало, цыкнуть ему пальцами в лицо (она так и говорила всегда: «бывало», а то и «бывалоча», для устойчивости, народ наш любит устойчивые слова, чтоб на хорошую согласную опирались, а то что это — на гласной стоять, как на цыпочках на одной ноге) — и, веселясь, идёт в тень коридора, а потом к себе в комнату. А он, разумеется, с годами эту её проделку просто возненавидел: ещё бы, вдруг тебе в лицо совершенно неожиданно летит откуда ни возьмись какая-то холодная вода, которой  совершенно не хотел, и никакого удовольствия, ну ровно никакого от этого не получаешь, а получает удовольствие только тот, другой, брызнувший, наслаждаясь твоим расплохом и ушедший в свою комнату, хохоча.

Она всегда видела их жизнь. Видела, как он здесь, в этом же коридоре, первый раз сам пошёл своими кривыми ногами (именно это, кажется, больше всего её и поразило — да разве можно на таких ходить? — может, и вызвало навсегда любовь). Она ужасно за всё это болела. Вдруг в их квартиру переехала семья с двумя мальчишками, и младшему года нет. Заняли три четверти этой квартиры, и она погрузилась, хочешь не хочешь, в их шумную жизнь. Ребенок маленький, ребенок побольше, вот-вот в школу пойдет, молодые родители без своих бабушек-дедушек. Что все остальные особенности по сравнению с этим?

Она всегда была одна, детей у неё не было, муж жил где-то уже далеко, но была масса родственников, сестёр и племянниц, крестниц, которые иногда приходили в несметном количестве, все очень крупные, высокие, заполняли каким-то образом её не такую уж большую комнату, наводняли коридор неведомым запахом. И тогда что-то слышала не она от них, а наоборот, её стенка оживала, и они, соседи её, с удивлением слышали оттуда громкие  разговоры и пение. Это была, в частности, песня «Называют меня-а некраси-и-ивою, так заче-ем же он хо-о-одит за мной?» Она была неизменной в таких случаях, что означало, видимо, что слова её имели какое-то особое значение для исполнительниц или для какой-то одной исполнительницы, которая задавала тон, а то и для самой хозяйки, а остальные ей от общего слитного восторга не могли отказать. Или топот несусветный доносился, топот-грохот по толстенным широченным горбатым доскам крашеного пола её комнаты (у них опять же был паркет).

Как же они плясали! Из подвала уже все выехали, и топали они, как хотели!

Потом Егор пошёл в школу, первый раз, она тоже это видела.  Стал истинным мальчишкой, стал «озорничать», водить домой друзей по двору, по классу – или как там это сочеталось? Она это всегда выясняла в разговоре, ведь нельзя же без разговора. Выйдя в коридор при их появлении, она их проверяла какой-нибудь одной или двумя фразами, если пришёл совершенно новый мальчишка. Не то что, мол, как ты учишься, или прочей ерундой, нет, она до такого никогда не опускалась (да ещё, может, она на это и права особого за собой не чувствовала — чтобы спрашивать их гостей вот так, подробно, даже и мальчишкиных, — но как жилец и хозяйка в квартире — другое дело). Нет, проверяла чем-то таким, чего и представить себе невозможно заранее, она была изобретательнейшим на это человеком — согласно своей бывшей трамвайной кондукторской работе, за словом в карман не лезла. Например, посмотрит на вошедшего мальчишку, замявшегося временно, и быстро смекнув, выдавала вопрос:

— А дверь-то в парадное открыта была, когда ты вошёл?

Или что-нибудь в этом роде. Наивного недоумённого ответа вошедшего вполне хватало ей на то, чтобы знать о нём как о человеке всё. И она спокойно уходила к себе в комнату — теперь хватало слуха, чтобы уследить, когда дом начнут разносить.

У неё были непреложные её заповеди. Например, когда осенью холодало, она кричала Егору сурово перед его безмятежным выбеганием во двор, уже вдогонку:

— Голову одевай! Одевай голову!

А он на бегу совершенно не замечал, что за этой её суровостью опять ничего нет, кроме чувства безсилия хоть как-то свою заботу даже и применить, хоть немного сыграть роль грозного родителя, без которой нет родственности — как в старых больших русских семьях бывало, в настоящей-то жизни. В этом была, наверно, ещё и её нежность к её родителям, которые ей именно это когда-то говорили, и вот она теперь их так поминала.

С детства она воспитывала его тем, что загораживала собой кухню, вставая в её дверях, когда он летел либо туда, либо оттуда. Нет, она не закрывала этого довольно-таки широкого дверного проёма совсем, она не была во всю ширину их двери широка — чуть-чуть оставалось. Но она вставала, низенькая (а не перепрыгнешь), пошире расставив ноги в тапочках и чуть растопырив полные локти, — и этого было достаточно, чтобы ему было не проскользнуть. Да ещё, как вратарь, перемещалась по проёму куда он, туда и она.

Она говорила на его рвение проскочить:

— Что надо сказать?

Он мялся, жался (ведь нет же большего труда, чем сразу сделать то, чего от тебя хотят, да еще хорошее). Но наконец всё-таки выдавливал, согласно данному ею образцу:

— Пропустите, пожалуйста.

Может быть, даже так:

— Прпстьт пжст.

Но ей было и этого достаточно. В ту же секунду она (снимая с облегчением и с него, и с себя эту тяжесть воспитательной работы) говорила наиумильно, с улыбкой наисладчайшей, голосом наипевучейшим (тем самым доводя до него в доходчивой форме мысль о том, что при его вежливости весь мiр будет его тут же любить и обожать и все двери будут открыты):

— Пожа-алуйста-а!

И он проходил в открытые шлюзы, воспитываясь.

Все их ссоры, которые могли тянуться чуть ли не месяцами, рассеивались тут же, как пар из чайников, стоило только ему сказать ей хоть что-нибудь доброе, хоть намекнуть на возможность этого доброго.

Она кричала на мальчишек, лазавших по палисаднику перед её окном, ужасным криком — внезапно, получше присмотревшись к ним:

— ЭТО ЧТО ТАМ ПОД ОКНАМИ?! А НУ-КА, ВОН ОТСУДОВА!!!

Она гоняла пьянь, хулигань, топтавшую их непомерный вестибюль, всегда моемый (и даже он после армии сподобился, после того как вспомнил там однажды, моя подневольно пол в штабе, с каким наслаждением мыл бы сейчас лучше дома родной прекрасный вестибюль — и почему мать-то всегда мыла?!) Гоняла таким же ужасным голосом. Но лишь один он знал среди всех мальчишек двора, побаивавшихся её как женщину грозную, что всё это – ерунда, потому что, наорав на них, она в ту же секунду могла ему в глаза рассмеяться, и хоть хороший он был мальчик, конечно («Не хулиган»), и любила она его, и потом, когда он вырос, всегда в пример ставила, и повторяла неоднократно, чуть ли не лицемерно (никогда не знал он почему-то, где её полная искренность, где кончается игра), какой он молодец, что не курит, не пьет («Было, правда, — добавляла она, вспоми­ная, как после нескольких пьянок отпаивала его, зелёного, молоком, — но теперь — нет»), — всё равно настолько это бы­ло рядом с её «грозностью», прямо встык, что становилось ему ясно, что кричала она криком, а вовсе не злобой своей. Кричала потому, что была уверена, что крикни хоть на полтона потише — ведь не уйдут же, поросята, ведь скажут: да ладно, бабка, не выступай, — и были таковы. И ведь, наверно, и в самом деле не ушли бы? И вся жизнь разболтается, рассыплется, сады растопчут, изломают, семьи развалятся — ведь не так всё было в детстве её, когда и сады были, и семьи?

Она потому и кричала иногда, скандалила, «грозничала»: она боялась своей доброты. Она боялась, как бы она не зашла в своей доброте слишком далеко — так, что обна­жится, станет уязвимой её доброта.

Когда Нина Николаевна с Толей завели кошку с миской на кухне, она потом тоже её приняла, и стала кормить, и даже, когда кошки для этого не оказывалось, искала её с напускной свирепостью:

— Где же эта собака кошка?

Однажды в тихую, хорошую минуту за нарезанием на досочках, без всяких мальчишек поблизости хоть под окна­ми, хоть в коридоре, когда речь зашла о душевных делах, она сказала Нине Николаевне об одном своём знакомом, что, мол, ревнует его к себе.

– Как – к себе? — остановилась Нина Николаевна с на­резанным на доске сельдереем перед открытой парящей ка­стрюлей.

– Ну, вот к себе, — тихо повторила Николавна, как ни в чём не бывало. —Что он меня вообразил, а я… не такая.

В студенческие годы Егор считал, что, мол, нельзя ска­зать, что она исповедует христианство, хотя и в церковь хо­дит, и куличи святит, поскольку в жизни скандалит иногда и прочее.

Он не знал ещё тогда, как неимоверно трудно быть добрым всегда, даже если только этого и хочешь.

Сколько терпения, и любви, и старания душевного надо даже ей, любящей его до собственного удивления, чтобы быть всего лишь такой доброй, какой она с ним была.

 

Она провожала их всегда и повсюду. Она знала каждого из их родственников, московских и иногородних. Она с ними всегда заговаривала, когда они приходили, приезжали, и они ей с удовольствием что-нибудь отвечали. Она присутствовала при всех их семейных событиях. Но не как-нибудь там нарочито присутствовала, об этом не могло быть и речи, она имела своё достоинство, свой особый, ей одной присущий такт. И ко­гда у них собиралось его мальчишеское «деньрождение», приходили гости, Нина Георгиевна пекла пироги, вся квартира ходила ходуном от этого события (особенно он сам), она не входила в разгар торжества в комнату с накрытым сто­лом и сидящими за ним впритирку раскрасневшимися гостями, половина которых теснилась на ее незаменимой широченной доске, которую они всегда брали у нее, клали меж двух табуреток и усаживали столько человек, сколько приходило, — которые бы удивились несколько в этом случае: что это за гость ещё прибавляется новый, вроде бы нам не очень знакомый? Откуда он? Почему он — гость? Ведь он — соседка?.. Но она могла, когда он нетерпеливо бежит по коридору по каким-нибудь заботам этого шумного дня, с досадой провожая каждую тягостную секунду отсутствия своего за их раскалённым столом, вдобавок тихонько остановить его здесь и вдруг не замечание какое-нибудь сделать о том, как надо газ выключать, и не попросить что-нибудь пренеприятное срочное сделать (вынести мусорное ведро), а вручить вдруг свёрток с подарком — белой рубашкой, и, поздравив и чуть ли не со слезой поцеловав, а то и не поцеловав — смотря какие у них к тому дню накопились отношения, — но всё равно подарив, раз такое дело — и всё равно это было всегда неожиданным на фоне их обычной квартирной жизни, — могла тут же после этого уйти из дома по каким-то своим якобы необходимостям, а на самом деле чтобы просто не было этого вопроса: приглашена она в гости или нет, приглашать им её или нет — ушла и нет её. Но об этом он уже не думал, снова вернувшись в шумное своё веселье, на полную эту густую горячую умопомрачи­тельную свободу — хотя и с чем-то смутно чувствуемым где-то в душе, с чем-то оставшимся в ней: радостно-странным, печальным, с какой-то крошечкой грусти-вины, может быть…

Он ещё не знал тогда, конечно, в день своего пятнадцатилетия, какую роль сыграет в его судьбе эта рубашка. Не знал, что они с Ниной Георгиевной найдут ее еще через пятнадцать лет, когда мама его станет ходить в церковь – в ту же, в которую ходила всегда Николавна, – и она уговорит сына, наконец, пойти окреститься, когда и Николавны уже не будет, а рубашка её будет ждать — и дождется.

И он вдруг вспомнит потом,  ещё  через  годы: от кого она, как появилась, когда. И снова поразится премудрости Божьего мiра, в котором всё, всё, всё правильно — стоит   только  отойти подальше и увидеть снова, как в детстве, что в нём ничего, ничего, ничего нет, кроме любви, — и ничего никому из нас больше не надо.

  • Свежие записи

  • Свежие комментарии

    • Архивы

    • Рубрики

    • Мета