Авторский сайт протоиерея Николая Булгакова


настоятеля храма Державной иконы Божией Матери
в г. Жуковском, пос. Кратово,
члена Союза писателей России.

Воспоминания. Часть 11. Разруха

19 января, 2017

Радостное опьянение первых месяцев революции проходило, и жизнь всё более осложнялась и утяжелялась. Разруха росла. Всё туже становилось с продуктами, постепенно исчезали сахар, керосин, соль, чай, промтовары. Люди стали приспосабливаться: использовать местные ресурсы, остатки старой одежды и другого добра.

Деньги непрерывно падали в цене. Сначала были «керенки», всего двух достоинств: двадцатки и сороковки. Потом стали считать на тысячи и миллионы, которые фамильярно звали «лимонами» и носили в мешках. Зарплату папе платили редко — в Ливнах, когда он туда ездил. Там он получал паёк — овсянку. Мама варила из неё кисель. Сначала он казался неприятным, кисловато-пресным, потом привыкли. Но и его давали редко.

В фольклоре появилась новая поговорка: «За что боролись, на то и напоролись».

Остряки стали петь:

Отречёмся от серого мыла

И не будем мы в баню ходить.

В 1918 году наступила эпоха военного коммунизма. Всё было национализировано. Все виды частного предпринимательства, даже самого мелкого кустарного, а также торговля, были запрещены. Из магазинов была открыта только лавка ЕПО, про которую бабы говорили: «В епе ничего нету». Что-нибудь заказать сделать или купить можно было только нелегально «из-под полы». Этим, на фоне натурального самообслуживания, и поддерживалась жизнеспособность населения.

На хлеб и другие сельскохозяйственные продукты была наложена продразвёрстка. Налоговый инспектор Якобсон устанавливал урожайность в поле ещё до колошения. По этим планам и взыскивали продразвёрстку, не обращая внимания на то, что уродилось на самом деле. Крестьяне, конечно, часть урожая старались утаить, спускали в подполье, зарывали в землю, прятали мешки хлеба в стогах соломы, где их прощупывали штыками.

Главную роль в сборе продразвёрстки выполняли комбеды — комитеты крестьянской бедноты, организованные декретом от 11 июня 1918 года и фактически отобравшие власть у Советов в пользу парторганов.

У нас председателем комбеда стал хромой портной. Он был знаменит своим басом — пел в церковном хоре, потрясая своды храма, и ни одна уважающая себя пара не венчалась без его пения и чтения со словами жена да боится своего мужа. Он был, вероятно, единственным в Волово, и неплохим, портным, и к бедноте (видимо, и к партии) имел довольно отдалённое отношение. Так как он хромал на одну ногу, то ездил верхом, и мне до сих пор видится его ширококостная фигура с короткой шеей типичного баса верхом на лошади с нагайкой в руке, объезжающего дворы и выбивающего развёрстку. Видимо, в этом ему сильно помогал бас.

Когда комбеды выполнили свою задачу, портной вернулся к своей обычной жизни, не исключая и пение в церковном хоре.

С «буржуазии» — то есть у нас, практически, с торговцев — брали «контрибуцию». Из домов начали исчезать обстановка, одежда: частью на контрибуцию, частью на питание, на чёрный рынок, частью пряталась в «подполье».

Сами мы ничего не прятали, и обстановка сохранялась у нас без

перемен, чему радовались, приходя в гости, «экспроприированные». Но папа по своей доброте выручил семью отца Андрея, спрятав их ценные пожитки. Димитрий сбил для этого из досок большой ящик. Туда они наложили свои вещи — я их, конечно, не видел, — забили и спрятали на чердаке под сеном. Это было рискованно, но папа был смелый, а может быть, и надеялся на свой авторитет и хорошее отношение к нему власти. И, действительно, всё обошлось.

 

Начали исчезать люди. Некоторых забирали, другие куда-то уезжали. Например, сын нашего пекаря Сергей Алексеевич Дроздов, тихий мужчина лет тридцати со стеклянным глазом, тайно скрывался в Ельце, ведь его отец «Виденеич», Алексей Венедиктович, благообразный старичок с седой бородой, был местный «буржуй» — имел хлебопекарню, кормившую хлебом всё наше село: чёрным с лёгким винным ароматом, белым пышным ситным, мучнистыми калачами, французскими булочками с поджаристой коркой.

Всё чаще слышался гнетущий ужасом шёпот: «Берут заложников», — то есть мирных жителей из «буржуазии», не исключая женщин и детей. Смысл происходящего я тогда плохо понимал, но знал, что их берут в залог, чтобы расстрелять при случае — например, восстания.

Однажды такая опасность быть арестованным возникла для отца Андрея. Видимо, он считал, что спасётся, если скроется ненадолго. И папа спрятал его.

В конце нашего коридора, там, где была глухая перегородка на фельдшерскую половину, у нас была уборная — тупик коридора, отгороженный стенкой с небольшой дверью. Рядом стоял умывальник. И папа посадил отца Андрея в уборную, дверь закрыли и замаскировали вешалкой с одеждой.

Это было не так уж надёжно. Внимательный глаз легко бы заметил, что тупик коридора — не настоящий, а перегородка — из досок, их швы были хорошо видны выше вешалок. Всё это делалось, конечно, втайне от меня. Я не видел, как прятали отца Андрея и как он выходил оттуда — меня удаляли. Пробыл он в «подполье» недолго, но его спасли.

 

Ходили слухи о крестьянских восстаниях. Тётя Маруся рассказывала, что Павел Вуколов ехал во главе восставших крестьян, гарцуя на белом коне. Когда восстание было подавлено, Павел исчез из поля зрения, а потом, когда всё улеглось, он заявился в Ливенский уездный военный комиссариат и предложил свои услуги в качестве военспеца — офицера. Лицо Павла показалось кому-то в военкомате подозрительным, и его спросили:

— А это не ты руководил восстанием — такой же был мордастый?

Павел, ничуть не смутившись, возразил:

— Мало ли мордастых на свете.

Ему поверили и назначили командиром Ливенского Всевобуча (Всеобщего военного обучения).

 

В таком романтическом свете запомнились мне впечатления от далеко не простых событий первого года советской власти. В действительности, положение было гораздо серьёзней, как я об этом узнал через много лет из официальных источников*).

 

Мельницы, ветряные и водяные — собственность Баранова, Колобашкина — закрыли. Хлеб стали молоть в глубокой конспирации на самодельных домашних мельницах где-то в «подполье» — в погребах, замаскированных углах сараев.

Мельницы эти делались так. Два кругляка, отпиленных от толстого дерева, набивались с торцов, вдоль волокна, заподлицо с поверхностью осколками чугуна от посуды или, главным образом, от стаканов снарядов, которых у нас с начала гражданской войны хватало. Один кругляк ставили на другой, чугуном друг к другу. В верхнем кругляке делали отверстие, в него сыпалось зерно, и его вертели. В результате этой муки получалась мука.

Спички исчезли. Повсеместное применение получил древний способ добывания огня с помощью кресала (кремня), огнива (куска стали) и трута из ветоши, загоравшейся от высекаемых искр. Появились зажигалки. Их делали на заводах рабочие из гильз ружейных патронов, чтобы обменять на хлеб.

Кофе стали делать из желудей там, где росли дубы. Чай чаще всего делали морковный — заваривали сушёную морковь. Сахара не было совсем, мёд был редкостью. Первое время продавали из-под полы таблетки сахарина, явно доставляемые из-за рубежа спекулянтами, — продукт из нефти, сладковато-горьковатый.

Из-за отсутствия мануфактуры в моду вошёл пролетарский стиль — хромовые кожаные куртки. В них ходили «вожди»: Троцкий, Свердлов, Бухарин, — большевики и не только большевики. Мне тоже достали кожаную куртку. Ещё у «товарищей» в моде были галифе — чем шире, тем модней. По той же причине отсутствия мануфактуры появились комбинированные галифе: протершиеся колени и заднюю часть зашивали кожей. Кожу поставляла деревня. Кустари не разучились выделывать кожи, делали это подпольно.

Лучшим заменителем летней обуви стали матёрчатые туфли на верёвочной подошве. Из картона вырезали подошву, окантовывали её полоской материи и суровой ниткой пришивали к ней спиралью, виток к витку, тонкую, из пеньки, верёвку.

Зимой же ходили если не в чунях, то в валенках. Овец у нас водили много, а валенки валяли нелегально местные умельцы-кустари.

Конопля не только одевала нас и кормила густым зелёным маслом, но и освещала. Бумазею или обрезки другой бумажной ткани резали на полоски, в блюдце наливали конопляное масло, опускали туда полоски и зажигали. Так освещались мы в длинные зимние вечера. Лучину делать разучились, но в некоторых местах освещались и лучинами.

И, зимний друг ночей,

Трещит лучина перед ней.

 

При военном коммунизме была установлена трудовая повинность. Все должны были работать по специальности. Зарплату не выдавали. По крайней мере, практически её не существовало, паёк был крайне скудным.

В том, как осуществлялась трудовая повинность, я скоро убедился своими глазами.

Однажды, весной 1919 года, из Ливен приехал уездный ветврач — молодой, энергичный, подвижный Николай Иванович Звонков. Он привёз какой-то странный чертёжик: будка с воротами, а в них — два овальных отверстия. Энергично жестикулируя, Николай Иванович объяснял папе, что есть директива срочно строить камеры для окуривания чесоточных лошадей парами серы, что это экстренное мероприятие — единственное спасение лошадиного поголовья от чесотки. Тракторов ещё не было, и всё сельское хозяйство, весь местный транспорт держались на лошадях. Но от голодной зимы лошади отощали, и это способствовало массовому заражению их чесоточным клещом. Клещ разводился под кожей лошадей, шерсть выпадала, лошади становились голыми, лысыми, худыми, слабыми.

И вот началось сооружение камеры. Ей отвели место на заднем лечебном дворе. Камера должна была представлять собой бревенчатый каркас, обшитый досками и засыпанный песком. В неё заводили задом двух лошадей и закрывали, просовывая их головы в вырезы в воротах, так что лошади стояли в камере, а головы их оставались снаружи. Рядом с камерой стояла печка, в которую был вмазан чугун с трубой, направленной в камеру. Печь топили, в чугун сыпали жёлтую серу, она плавилась, пары шли в камеру, проникали под кожу лошадей и убивали клеща. Лошадей держали минут пятнадцать, потом выпускали, заводили новую пару, и так весь день. Нужно было пропустить почти всех лошадей нашего огромного ветучастка.

Но это всё было потом, а пока на нашем дворе лежали только привезённые откуда-то брёвна и доски. А затем появились два плотника.

Старшим у них оказался Алексей Гармонистов. У него был топор с красиво изогнутой ручкой, отточенный, как бритва. Алексей небрежно и привлекательно ловко играл им, то разрезав щёпочку, то расколов чурочку. При этом он часто держал его не за топорище, а за обух или легко бросал его и вкусно влипал в бревно — ему полагалось жить врубленным в дерево, а не лежать на земле. Всё это привораживало меня к Алексею, и я издали неотступно любовался им.

Они с напарником приходили утром, аккуратно в одно и то же время, в девять часов, садились на брёвна, лежавшие на сочной низкой траве, разворачивали кисеты с махоркой и закуривали. Покурив, они ложились на траву и засыпали.

Когда солнце начинало подходить к зениту и припекать их головы, они просыпались, чесали затылки, опять садились, закуривали, говорили. Потом доставали тряпочки — в них был хлеб и кусочки сала. Они это поедали, снова закуривали и начинали обсуждать постройку. Обсудив, перекладывали бревна, иногда пару отёсывали, и день кончался. На другой день происходило то же самое. Дни шли, а на траве лежали всё те же бревна.

К ним подходил отец, вежливо, но настойчиво уговаривал ускорить работу, объяснял, как важно сделать камеру, чтобы спасти лошадей. Они спокойно слушали, иногда поддакивали. Ненадолго оживлялись, Алексей доставал толстый карандаш, долго и тщательно чертил на торце бревна квадрат, потом закуривал, и они ложились отдыхать. И всё повторялось снова.

Тогда отец позвал плотников в дом, поднёс им по стакану разведённого спирта высшей очистки и сказал:

— Вот что, ребята, пофилонили — и хватит. Делайте быстрее камеру, а то все лошади передохнут, а меня отдадут под суд.

Водки тогда и в помине не было, самогон был запрещён, и плотники не устояли — у них проснулось сознание. Застучали топоры, полетели щепки, и через неделю каркас уже обшивали тёсом, засыпали песком, и скоро камеру открыли. С раннего утра и до самого вечера через неё пропускали лошадей, совсем лысых с паршой, страшно было смотреть.

Так я познакомился впервые с тем, что теперь называется научно «проблемой моральной и материальной заинтересованности». Но тогда я не догадывался, что мастеру гармоник просто было неинтересно и обидно делать нехитрую плотницкую работу, да ещё безплатно. Я был поглощён своей заботой — у нас во дворе находился Алексей, который мог бы утолить мою голодную мечту: сделать мне балалайку.

 

          Как-то к нам зашёл Павел Руденский. Мне он казался уже опытным партийным работником.

          В откровенной беседе с отцом Павел признал, что военный коммунизм — это попытка построения социалистического строя, «эксперимент», как он выразился. Я обратил на это внимание и запомнил потому, что в официальной литературе объясняли его как меру, вынужденную гражданской войной.

 

Тяжелее всего разруха переживалась зимой. Отапливаться в наших безлесных местах было трудно. В мирное время наш дом отапливали антрацитом — каменным углем высшего сорта, который привозили из недалёкой Юзовки, теперь Донецка. Утром приносили ящик, полный антрацита, разжигали печь, и казалось чудом, что чёрный блестящий слоистый камень может гореть — да так, что колосники и чугунные дверцы раскалялись докрасна.

С войной и разрухой уголь из Юзовки привозить перестали. Привозили дрова — берёзовые и осиновые короткие кругляки. Их складывали на дворе высокими штабелями. Было интересно сдирать белую пахучую бересту с жёлтой подкладкой или снимать мягкую кору с осиновых поленьев и делать из неё кораблики и разные фигурки. Но скоро перестали привозить и дрова, и тогда начали пилить деревья нашего сада. Вокруг него шёл ров, а по его насыпи росли большие развесистые ракиты. С них начали, их было не так жалко, как липы, берёзы и тополя.

Народ выкручивался кто как мог. Топили в основном соломой. Когда мы сожгли все ракиты, стали ею тоже топить. Димитрий приносил огромную вязанку соломы и кто-нибудь из нас делал тугие пуки и подавал в печь. Потом наступала ответственная операция «загребать жар» — нужно было следить, чтобы вся солома равномерно прогорела во всей толще огненной золы и чтобы, избави Бог, не оказалось где-нибудь синих огоньков. Если оставалось хоть немного недогоревшей соломы, то после того, как закрывали трубу двумя заслонками, в печи появлялся угарный газ, а от угара страшно болела голова и бывала рвота. Мы всё это пережили на своём опыте, и потому закрывание трубы превращалось в священнодействие, все безпокоились о синих огоньках. Папа редко доверял эту обязанность мне, а мне было обидно, просидев всё утро на корточках, подавая солому, уступать торжественное окончание.

Но когда наступили ещё более скудные времена и солому стали экономить на корм скоту, научились топить смешанным с соломой лошадиным навозом.

Но и это суррогатное топливо приходилось экономить. Зимы у нас были долгие, почти полгода, и морозные. И даже в отапливаемой половине дома было очень холодно.

От холода, недоедания, трудностей с мытьём (ведь для этого приходилось топить сильнее, чем обычно) у нас заводились вши. И перед сном, полуголые, замёрзшие, мы с братом стояли под лампой, искали их и давили.

А днём переходили жить в кухню. На печи были разостланы овчинные полушубки мехом кверху, в углу шуршали тараканы. Потолки были высокие, и на печке можно было стоять. Было тепло, уютно, дремалось… Иногда на печку поднималась и мама. Ставила табуретку, получался столик, за которым она что-нибудь шила.

Но это было днём, а когда наступал вечер, приходилось, собрав в себе мужество, идти спать в холодную спальню.

Изредка, с болью, после долгих колебаний, папа принимал решение спилить в саду ещё одно дерево. После ракит дошла очередь до наших красавцев — огромных серебристых тополей. Их было едва ли больше десятка. Они господствовали не только над ракитами и липами, но и над берёзовой аллеей. Светло-зелёная шапка тополей была видна за много верст. И вот красавец тополь лежал на земле. Пень золотел соком. Обрубали ветви, а ствол пилили на кругляки. Вспоминалось:

Плакала Саша, как лес вырубали,

Ей и теперь его жалко до слёз.

К этой операции прибегали сравнительно редко, и родители сохранили много тополей.

Но всё это была нормальная жизнь. Совсем плохо бывало, когда начинались болезни. Мы переболели всеми детскими болезнями: корью, скарлатиной, не говоря уже о постоянных ангинах, стоило только промочить ноги. Особенно запомнили повальный грипп особой тяжёлой формы «испанка», он укладывал в постель всех подряд. Было много смертельных случаев. Переболели и все мы, кроме папы. Папа каким-то чудом продержался на ногах и один кормил, лечил и ухаживал за нами. Сам он вообще никогда не болел. Для подкрепления папа давал нам по чайной ложечке очень вкусного ароматного напитка, который назывался «коньяк Шустова». Где он его только достал?

Страшная эпидемия сыпного тифа не щадила почти никого. У нас в семье тифом болел только я, но в очень лёгкой форме. В борьбе с этой эпидемией заразились и умерли врачи — наши близкие друзья.

Зимние вечера мы проводили за обеденным столом. Справа от окна было папино место, а слева — мамино. Наши с Володей места менялись: за обедом и ужином я сидел рядом с папой, а Володя — с мамой, за утренним и вечерним чаем — наоборот. Место рядом с папой считалось более почётным. Видимо, потому что мы были мальчиками, а может, потому что папа был «авторитетнее».

Вечерами за столом мы занимались разными делами. Мама что-нибудь шила, чинила, штопала. Папа или занимался со мной, или читал газету, или стоял целыми часами у печки, думая о чём-то невесёлом, изредка перебрасываясь отдельными фразами в общем разговоре. Иногда рядом с ним стояли я или Володя.

В таком холоде и полутьме, которые не могли заморозить и затемнить нашего семейного уюта, тянулась долгая тяжёлая зима, и не верилось, что когда-то и ей наступит конец, и придут весна, солнце, тепло, зелёная трава…

 

Как-то в ранние зимние сумерки мама оживленно позвала меня из кухни:

— Одевайся скорей, беги на большак!

Я, одеваясь, услышал с большака глухой странный шум. Пока выбежал за ворота, шум утих.

Посередине заснеженной нашей улицы стояла какая-то странная машина на колесах, а вокруг неё собрались все соседи.

— Трактор»Фордзон», — объяснили мне.

Его вёл из Ливен механик, и против нашего дома он заглох. Это был трактор из первой партии, изготовленной по договору с фирмой Форд, согласно которому он сохранял два или три года название «Фордзон».

Первый, небольшой, едва ли выше телеги, трактор на нашей воловской земле! Безпомощно застрявший в снегу, он показался мне жалким по сравнению с лошадью, которой снега нипочём.

 

_______________________

*) Мелкие крестьянские мятежи происходили с конца 1917-го года. За 1918 год только в двадцати губерниях Центральной России вспыхнуло 245 крупных антисоветских мятежей.

В 1918 году в Ливенском уезде восставшие организовали пять отрядов, численностью около 5000 человек при восьми пулеметах. 18 августа заняли Ливны, там «пала на короткий миг Советская власть «. Для подавления восстания из Курска был направлен бронепоезд, а из Орла — Первый Железный полк с артиллерией и интернациональный отряд Губчека в 49 человек.

Восстание было рассеяно, «белогвардейцев выбыло убитыми свыше 300 человек», каратели «потеряли свыше семидесяти товарищей».

Ленин прислал телеграмму: «Ливны исполкому… Приветствую энергичное подавление кулаков и белогвардейцев в уезде… Необходимо… конфисковать весь хлеб и всё имущество у восставших кулаков, повесить зачинщиков… арестовать заложников…»

Рубрики: Родословная