Авторский сайт протоиерея Николая Булгакова


настоятеля храма Державной иконы Божией Матери
в г. Жуковском, пос. Кратово,
члена Союза писателей России.

Воспоминания. Часть 10. Родной чернозём

19 января, 2017

Получение нашей семьёй надела обязывало обрабатывать всю эту землю. Нужно было перестраиваться на крестьянский образ — если не жизни, то работы.

Папа был вечно занят в лечебнице, мама же, хоть она тоже никогда не занималась сельским хозяйством, любила труд и загорелась энтузиазмом делать все полевые женские работы.

Мы имели лошадь, но не имели никакого сельскохозяйственного инвентаря. Димитрий получил землю, но у него не было лошади, зато нашлась соха и две бороны, железная и деревянная. Сам он тоже был занят службой санитаром ветлечебницы. И у нас сложилось своеобразное товарищество, просуществовавшее до самого отъезда родителей из Волово в 1928 году. Димитрий выполнял себе и нам все мужские сельскохозяйственные работы на нашей лошади и своём инвентаре. Папа для этого отпускал его из ветлечебницы, выполняя при необходимости за него функции санитара. Женские работы выполняли жёны с детьми раздельно, каждая на своем наделе. Бедная Птичка из рысака была разжалована в обыкновенную крестьянскую лошадь.

Скоро созрела богатая поляковская пшеница, которая досталась нам вместе с наделом, и наступила рабочая пора её уборки. Пшеницу косил Димитрий своим крюком. Крюком у нас называли косу, усовершенствованную для уборки хлебов. Её рукоятка была не просто палкой, а имела деревянные пальцы, параллельные косе. При размахе косы пальцы собирали на её лезвие стебли пшеницы и переносили их в рядок слева от косаря.

Вязать снопы научилась мама. Ей помогала Матрюша. В белых платочках они вязали снопы, а я с большой гордостью переносил их и складывал в крестцы.

Чтобы связать сноп, мама брала горсть ржи, наставляла ее другой горстью, скручивала в жгут, собирала из скошенного валка сноп и связывала его жгутом. А крестцы складывали так: четыре снопа крестом колосьями внутрь в три слоя — двенадцать снопов, а наверх клали тринадцатый. Четыре крестца составляли копну. Урожай мерили копнами — сколько копен с десятины.

Убирать хлеб была не такая уж лёгкая работа. Палило солнце, ныла спина, за воротником кололись остья от колосьев. Но было приятно видеть, как поле очищается от скошенного хлеба и как растут копны.

Потом приезжал Димитрий и грузил снопы на телегу. Я их подавал вилами, а он стоял на телеге и укладывал их так, чтобы они дорогой не рассыпались. Подавать тоже было тяжело, особенно к концу, когда воз вырастал. Зато приятно было ехать на верху воза.

Потом хлеб нужно было молотить. Некрасов писал:

Но веселей нет поры обмолота.

Лёгкая, спорится дружно работа,

Вторит ей эхо лесов и полей,

Словно кричит: поскорей, поскорей!

Лёгкая — не сказал бы, но весёлая — это верно. Вероятно, потому, что это был итог жизни хлеба от сева до уборки, с вечными тревогами: «А когда же наконец будет дождь?» или «Господи, хоть бы дождь перестал — хлеб пропадёт на корню!»

Мы молотили не вручную, цепами, а конной молотилкой. Конная молотилка была у нашего соседа кулака Галактионова. Теперь он молотил вскладчину хлеб всем желающим, которых было много, за плату десятой части урожая. Желающие свозили свой хлеб к нему, складывали на его току в скирды и по очереди молотили. Четыре лошади ходили по кругу и крутили через водила зубчатую передачу и длинный железный вал маховика, а маховик через ременную передачу крутил барабан с железными зубьями на нём и на неподвижной станине.

Старший сын соседа Василий был тут главным — он подавал снопы в барабан. Ему их подносили обычно женщины, он брал, сбивал обвязку, и, распушив сноп, подавал в барабан. Гул барабана чуть утихал от нагрузки, потом, пропустив сноп, взвизгивал, от барабана летел сплошной веер зерна, половы и соломы. Зерно ложилось ближе всего, за ним — полова и солома. Женщины в платках, пряча глаза от летящего пыльного месива, граблями отгребали в сторону, сортируя, зерно, полову и солому.

Лошадей погонял младший брат Василия Пётр. Он стоял на площадке в центре и, переступая с ноги на ногу, вращая над головой кнутом, покрикивал на лошадей, чтобы они тянули равномерно. Переступал он ногами, чтобы не кружиться вместе с водилами и лошадьми, а более или менее сохранять своё положение. Это тоже было не просто, утомительно, и мальчишки считали за честь, когда им доверяли это сложное дело.

Моя же роль сводилась к самому привлекательному делу — стоя на верху стога, сбрасывать вниз снопы. Это тоже было не так-то легко, ноги утопали в снопах, сверху жарило солнце, спина ныла. Но чувство гордости превозмогало всё, и когда приходили сменить или перевести на более лёгкую переноску снопов, было очень обидно: понижение в должности.

Иногда приходит в голову вопрос: было ли это эксплуатацией соседом нас? С одной стороны, он выступал как капиталист — владелец средств и орудий производства, молотилки. Но с другой стороны, в работе использовались не только его лошади — самую трудную работу выполняли его сыновья и две дочери, которые работали почти с рассвета до заката. Они тоже имели право на оплату своего труда. И как выручала всех его молотилка! Едва ли не половину села.

 

С весны начались новые заботы. Нужно было приготовить почву. Пахал сохой Димитрий, а боронил — или, иначе, скородил — я. Сидя верхом на лошади, я следил за тем, чтобы борона, проходя дорожками по спирали или ряд к ряду, дробила куски земли без огрехов, то есть пропусков. Это была, конечно, почётная работа.

Потом сажали картошку, свёклу — тут мне тоже приходилось работать сполна. Особенно, когда мама уводила с собой в поле свёклу полоть.

Наш надел был недалеко от дома. Приходим, находим нашу свёклу — пока это сплошной сорняк: лебеда, много милых синих васильков и белой ромашки. Густой аромат цветов. Мама показывает мне грядку и как надо полоть, как узнавать свеклу — маленькие, в несколько листочков, ростки. Грядки длинные — от межи до межи тридцать сажень (больше 60-ти метров). Присаживаемся на корточки, из бурьяна виднеется мамин белый платок, завязанный углом по-деревенски. Печёт солнце, кусаются комары, мухи, иногда налетит овод. Выдергиваю травинку за травинкой, а мысли живут своей жизнью. С тоской думаю, когда же можно будет заняться своим настоящим делом. Попалось толстое стекло — наверное, дно от стакана, в котором углубление вроде розетки. Вот если бы в него налить расплавленного свинца, получилась бы коническая шестерня. Что бы из неё можно было сделать интересное?.. За этими навязчивыми мечтами проходит время, и, оглянувшись назад, видишь чёрную землю, на которой тянется стройная линия ростков свёклы. Как-то делается легче. Смотрю в другую сторону — а конец грядок ещё далеко-далеко…

Безплодные мысли надоедают, уже ни о чём не думается, и только руки машинально дёргают травинку за травинкой. Слабое чувство облегчения приходит, только когда смотришь на чистые грядки — свою и мамину.

И вдруг мама, посмотрев на солнце, говорит:

— Ну, на сегодня довольно, пора обед готовить, пойдём.

Встаёшь, ощущая приятную боль в коленях и пояснице. Наконец-то снова можно заняться своим делом, если мама не попросит стереть лук с яйцами на любимую окрошку. Но это недолго.

На следующую осень убираем не только рожь, теперь уже свою, но и свёклу: огромные клубни кормовой, длинные тонкие — сахарной, целые возы картофеля.

 

Ранняя очень. Пасмурно. Безветренно. Низко свисли темные облака. Неторопливо моросит мелкий теплый дождик. Про себя беззвучно напеваю:

Не осенний мелкий дождичек

брызжет, брызжет сквозь туман…

В поле на участке, который нам выделили для застройки, я, почему-то один, занят уборкой свёклы. В ватном толстом пиджаке уютно — пиджак намокнет, но не насквозь, «до нитки», станет тяжёлым и к утру высохнет у печки.

Несмотря на дождик, на душе уютно, хорошо. Погода приятно успокаивает какой-то особенной непроницаемой тишиной. Будто небо опустилось, снизилось до земли и накрыло её мягким, тёплым, как ватное одеяло, колпаком. Все звуки затихли — приблизилось и стало слышно только то, что совсем рядом.

 

К десяти годам, а может и раньше, я уже полностью овладел уходом за лошадью, нашей Птичкой, с белой звездочкой на лбу. Умел её чистить двумя инструментами сразу: в левой руке — мягкая щётка из конского волоса, в правой — скребок, тоже вроде щётки, но из чередующихся железных пластинок: одна — гладкая, другая — с мелкими зубчиками. Правой рукой я чистил, а левой приглаживал волосы Птички до блеска. Она терпеливо стояла, изредка одобрительно косясь одним глазом, как бы спрашивая: скоро ли кончу?

Утром, если Птичка не уезжала, я выводил её в поле кормиться на пару. Стреноживал, предварительно погладив её по шее для осторожности, чтобы она не обиделась, когда буду её спутывать — надевать на передние ноги короткие веревочные путы, из-за которых она могла идти только мелкими шажками или прыгать галопом. Вечером приходил за ней, распутывал, верхом приезжал домой и ставил её в денник в конюшне.

Очень я любил запрягать лошадь. Тщательно соблюдал все правила, копируя папу и Димитрия. Заводил лошадь задом между оглоблями, лежащими на земле, надевал через голову хомут, заправлял шлею под хвост, пропускал через седелку черезседельник, завязывая его за оглоблю, ставил, цепляя за гужи хомута, дугу и, упершись в клещи хомута, стягивал их супонем из сыромятного ремня, картинно задрав ногу и гордясь, что я уже настоящий мужчина. Потом внимательно проверял получившееся устройство: чтобы хомут не слишком нажимал на холку, иначе, не дай Бог, получится нагнет холки, очень трудно заживающая рана — это я хорошо знал от папы, — и не слишком сдавливал горло лошади снизу, чтобы ей было легко дышать — эта ответственная задача решалась регулировкой затяжки черезседельника, поддерживающего оглобли и хомут. После этого я вставлял в рот бедной лошади железные удила, разжав его нажимом у шарнира челюстей, закреплял в удилах вожжи и продевал в кольцо дуги повод, завязывая его конец за оглоблю возле хомута.

Теперь оставалось сесть на телегу, или дрожки, или сани — и править. Править лошадью тоже надо уметь, особенно, когда спускаешься под гору или переезжаешь речку вброд.

Моя крестьянская работа на лошади ограничивалась только перевозками хлеба в снопах, сена или навоза, да ещё я боронил поле. Пахать сохой было мне не под силу, а плуга у нас не было, даже самого простого однолемешного.

В моих отношениях с лошадьми, даже с умницей Птичкой, не всегда было всё просто и благополучно.

Птичка не была верховой лошадью, никогда не ходила под седлом, и я не научился ездить на ней верхом рысью. То ли у меня не было чувства ритма, то ли у нее была особая не верховая «походка», но я мог ездить на ней только шагом, то есть слишком медленно, или галопом, то есть слишком напряженно быстро.

Однажды произошел случай, который мог стоить мне если не жизни, то увечья. Был серый осенний день. За садом паслась Птичка. Я пошел за ней. Там были еще чужие лошади. Я спокойно распутал Птичку, сел на нее верхом и поехал, но тут чужая лошадь понеслась галопом впереди, Птичка за ней рысью. А при рыси, в отличие от галопа, седока подбрасывает. Я к этому не был подготовлен, с ужасом чувствовал, что высота моих подпрыгиваний явно растет, за гриву удержаться невозможно, и я принял смелое решение — спрыгнуть на полном ходу, чтобы не попасть под ноги, если меня сбросит она сама. Изловчившись в один момент, когда она меня подбросила кверху, я, насколько мог, увеличил толчок с уклоном в бок и упал на мягкую пашню, мимо промелькнули ноги Птички, и она, умница, сразу остановилась.

Скоро папа решил продать нашу любимицу. Мне тогда было непонятно, как у отца сочетались нежные сердечные чувства и решительная воля скрывать их, когда этого требовали обстоятельства. Так и теперь, когда я начал ныть, что жаль продавать Птичку, папа спокойно объяснил:

— Птичке скоро двадцать лет, это лошадиная старость, а нам приходится пахать землю сохой. Это не под силу кровному рысаку.

И я пошёл прощаться с Птичкой. Дал ей на ладони, чтобы нечаянно не прикусила пальцы, несколько кусков сахара. Она осторожно взяла их своими большими мягкими губами. Я всматривался в её лошадиное лицо, стараясь запомнить глаза и постоянно движущиеся уши, по которым можно всегда понять душевное состояние лошади, но она ведь ещё не знала, что скоро покинет свою родную конюшню. Я про себя мысленно прощался словами, а мне очень хотелось слёз, но их почему-то не было.

Через год или два соседи рассказывали, что кто-то проезжал мимо нашего дома, и его лошадь упорно тянулась головой к нашим воротам. Мы поняли, что это была наша Птичка.

Вместо вороной Птички у нас появилась Буланая. Это была не породистая, сильная и крепкая лошадь. Основными, ярко выраженными отличиями её от чуткой Птички были невозмутимая флегматичность и лень. Чтобы заставить её перейти с шага на рысь, можно было охрипнуть от крика: «Но, проклятая!», — а для Птички было достаточно опустить вожжи или шевельнуть ими. Много кнутов истратили мы на Буланую, но она была неисправима. Если её слишком сильно хлестали, брыкалась и останавливалась.

Из-за этой Буланой мы с Володей совершили тяжкий проступок.

Дело было так. Буланая паслась на лугу у безымянной речки, возле которой жил Димитрий. С утра выяснилось, что в Борки, за двадцать километров, нужно отвезти детей врача Лидии Михайловны. И нас с Володей послали сбегать за Буланкой с наказом: привести ее срочно, чтобы успеть в Борки и обратно. Мы быстро дошли до лужка — около полукилометра, — но, когда увидели воду, нам нестерпимо захотелось окунуться в прохладу мелкой речушки, всего в километре от родника, где она начиналась. Соблазн был столь велик, что я сказал Володе:

— Окунёмся быстро и поедем.

Окунулись лежа, такая мелкая была речка на самом глубоком месте. Начали брызгаться, барахтаться, играть и не заметили, как солнце довольно заметно ушло с зенита.

Вдруг появился Димитрий, передал нам всё возмущение родителей и приказание немедленно доставить Буланую. Мы, удивившись, что так быстро накопилось столько времени и нашей вины, сели верхом на Буланую: Володя впереди, я сзади, — и поехали домой в тяжелом ожидании строгого возмездия.

 

Корова наша, Маша, была спокойная добрая симменталка, светло-бежевой масти с редкими белыми пятнами. Симменталки — это не самая молочная порода, полумолочная-полумясная, но мама надаивала полное ведро молока, наливала нам по стакану парного, давала его с ломтем чёрного хлеба. Что может быть ароматнее и вкуснее!

Летом, ещё на рассвете, я слышал сквозь сон, как мама вставала и выгоняла корову нашу за ворота к стаду, которое собиралось пастухом. Пастуху платили сообща, а кормил его по очереди каждый дом.

В тяжёлые годы разрухи зимой стало нечем кормить Машу. Погоревали, погоревали и продали за семнадцать пудов муки. Тогда валютой были не бумажные «лимоны», а пуды и фунты хлеба, то есть ржи. Вместо коровы купили козу — её легче было прокормить. Козье молоко сначала казалось приторно-сладким, но мы к нему быстро привыкли, а коровье стало казаться водянистым.

Ещё у нас было много кур. Ночью они спали в курятнике на шестах, и я удивлялся, как они, сонные, не падают. А весной мама сажала наседку в кухне на корзину под скамейкой — там она усердно сидела, изредка наспех вылезая поклевать корму.

Несколько лет мама водила индюшек. Они были всегда чем-то недовольны, обиженно вытягивали шеи и косились вверх, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Может быть, они боялись ястребов?

Водили японских гусей. Это были гуси как гуси, только не белые, а тёмно-серые. Водили их вместо русских белых, потому что они не требовали воды, которой у нас не было.

Водили и свиней, но я их не любил. Интересно было смотреть только на поросят: как они лезли друг на друга, к материным соскам, а потом — к корыту с кормом.

Любили мы наших друзей — собак. Их было две нечистопородных: фокстеpьep Белка, чёрная с коричневыми пятнами, и такса Кундри. Они жили в своём домике — совсем настоящем, с двухскатной крышей, только без окон.

Хлеб пекла мама сама из ржаной муки. Утром сквозь сон я слышал, как она долго и трудно его месила руками, засучив выше локтей рукава, в большой, раза в два шире ведра, кадушке-деже, как делала из теста большие круглые караваи и сажала их в нашу жарко натопленную русскую печь на капустные листья. Потом вынимала караваи из печи, взволнованно проверяла, пропеклось ли тесто и не получилось ли закала, что могло случиться, если под печи не был достаточно прогрет. Но хлеб всегда оказывался хорошим — вкусным, ароматным — настоящий русский чёрный ржаной хлеб, которого, уехав из Волово, я больше никогда нигде не ел. Да и в Волово с неурожаями от засухи к нему стали добавлять сначала картошку, потом лебеду, от которой он становился чёрным и вязким.

 

Летний день проходил незаметно в знойной истоме, но к вечеру жизнь просыпалась.

Перед закатом по большаку прогоняли стадо, от которого отделялась наша корова. Мама встречала её, загоняла во двор и садилась доить. «Дзинь-дзинь», — струилось молоко.

Не без опаски я проносил в денник лошади мимо её крупа корм: в лучшие времена лошадиные деликатесы: сено и овес, а в худшие — соломенную резку, политую водой с отрубями, пока они ещё были.

Нужно было собрать птицу: кур, индюшек. Закрыть курятник, замкнуть каретный сарай и сделать другие мелкие ежедневные дела.

Наконец, когда было всё кончено, мы шли домой. Ещё засветло лампы наливались керосином и протирались стекла, а теперь, войдя в полутьме в кухню, чиркали спичкой и зажигали огонь. И происходило чудо: сумеречный вечер мгновенно превращался в ночь. Окна становились чёрными, в них ничего не было видно, а в комнате было светло от лампы.

Ужинали обычно в кухне. А после ужина выходили во двор.

Через всё небо, усеянное мириадами ярких звёзд, проходила дорога Млечного пути. Искали знакомые звёзды и созвездия. Находили Полярную звезду и Венеру, а ещё — красноватую Арктурус. Володя очень увлекался звёздами — прочитал Камилла Фламариона «Занимательную астрономию» и знал множество созвездий.

А потом, с приятным чувством легкого утомления и сознания законченных дел, шли в спальню и ложились спать.

Рубрики: Родословная