Авторский сайт протоиерея Николая Булгакова


настоятеля храма Державной иконы Божией Матери
в г. Жуковском, пос. Кратово,
члена Союза писателей России.

Воспоминания. Часть 1.

19 января, 2017

Алексей Алексеевич Булгаков (1910-1993)

1.    Волово-Ливенское

 

«Волово-Ливенское» — это был наш телеграфный адрес. Мне он очень нравился… Приятно было думать, что не такие уж мы захолустные, если всего двух слов «Волово-Ливенское» и нашей фамилии достаточно, чтобы нас разыскать в целом мiре.

Волово когда-то было большим богатым селом на большаке — гужевой магистрали из средней России через Старый Оскол, в Белгород на Украину, Донецк (тогда Юзовку) и далее Крым и Кавказ.

К революции в Волово насчитывалось три с половиной тысячи жителей и пятьсот дворов, составлявших три части села: Мокрец, Висленку и Ржавку х).

Волово занимает господствующую высоту на водоразделе между реками Кшень и Олымь в верховьях Дона. Раньше здесь рос мачтовый лес — сосны и дубы, но при Петре Великом их начали вырубать и сплавлять по рекам в Воронеж, где царь строил флот. И от лесов не осталось даже памяти.

Вершину этой высоты называли у нас курганом. С кургана до самого горизонта открывался однообразный простор овражистых полей, который украшали только редко разбросанные ветряные мельницы и еще более редкие колокольни церквей.

А на пути в Волово издалека показывались, прежде всего, зеленые шапки тополей и лип нашего сада, как оазис в пустыне. Летом в ясную погоду на горизонте за тридцать верст можно было рассмотреть шлейф дыма поездов.

По большаку, вверх к кургану поднималась главная улица села, которая называлась Дворней. Называлась она так потому, что в Волово жили однодворцы. Так Пётр Великий повелел называть служилых людей, которых он освободил от крепостной зависимости ___________________

Х) Ржавцем у нас называют родничок — начало речки.

и даже дал им право иметь своих крепостных. Воловские однодворцы служили ямщиками и извозчиками. Бывших же крепостных крестьян окрестных помещиков у нас называли «цуканами». Цуканы даже говорили на своем диалекте, например, вместо «цепь» говорили «чеп».

Бабушка рассказывала, что воловские купцы дали крупную взятку инженерам, и они провели дорогу подальше от Волово, чтобы не подрывать их торговлю. Но позже я узнал, что железные дороги стараются строить по долинам рек, где рельеф местности ровнее и строительство дешевле, а гужевые дороги, как наш большак, наоборот, проводили по водоразделам, откуда раньше спадает весеннее половодье и где земля суше. Поэтому Волово оказалось в 17-ти верстах от ближайшей станции Набережная и целых 50-ти от своего уездного города Ливны.

Наш большак проходил точно с юга на север, от Старого Оскола к Ливнам. Когда-то, во времена татарских набегов, в XVI-м веке, здесь проходил Калмиусский шлях, и под Ливнами он соединялся с Изюмским шляхом. Все эти дороги сходились к Туле, а Тула в начальный период становления русского централизованного государства была главной крепостью на пограничной линии, которая проходила по реке Оке. На дальних подступах пограничной линии были построены крепости Ливны и Воронеж, а южнее начиналось «Дикое поле», с которого совершали набеги половцы и татары. В 1593 году ногайский отряд татар совершил набег на Ливны, разрушив их дотла.

Пётр Великий проложил через Калмиусский шлях почтовый тракт — правительственную магистраль из Москвы на юг, и появились большаки. Большак был широкой грунтовой дорогой. По приказу Екатерины его обсадили с обеих сторон вётлами в два ряда для защиты зимой от снежных заносов, а летом — от жары.

Большаки делали широкими, как поле, для того, чтобы кормить на подножном корму перегоняемые по ним гурты скота.

До постройки железных дорог по нашему большаку на тройках носились лихие воловские ямщики. На перекладных мчались Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, а иногда и Гоголь на птице-тройке со своим железным сундучком в багаже, в котором, кроме бумаг, ничего не было. В грёзах полусна, под звон валдайских колокольцев они слагали свои безсмертные творения. На воловской почтовой станции, где теперь Дворня, они останавливались размять затекшие мышцы и выпить горячего чаю или пунша, пока сменят лошадей. А Гоголь, зябко поёживаясь, подсаживался к жарко топившейся русской печи и задумчиво любовался игрой вечно мятущегося пламени.

На длинных, пустынных зимой перегонах ямщики сложили самые русские, самые задушевные, подлинно народные песни. К нашему неосознанному горю, из многих десятков ямщицких песен я слышал лишь единицы: «Вот мчится тройка почтовая», «Однозвучно гремит колокольчик», «Ямщик, не гони лошадей», ну, еще две, три, а теперешнее поколение и этого не услышит в грохоте дискотек.

Большую дорогу воспел Иван Сергеевич Аксаков:

Прямая дорога, большая дорога!

Простору немало взяла ты у Бога,

Ты вдаль протянулась, пряма, как струна,

Широкою гладью, что скатерть, легла!

По большаку шли нескончаемые обозы с хлебом, салом, пенькой и другими продуктами из нашего, самого урожайного района в промышленный центр.

Когда провели железные дороги, извозный промысел свернулся, и люди стали ходить на заработки в Юзовку на шахты, а остающиеся дома поставляли туда чуни для шахтёров.

Чуни — это веревочные лапти. Настоящие лапти делали из липового лубка, а чуни плели из верёвок с помощью особого инструмента вроде шила кочедыка на деревянной колодке. В чунях ходили все бедные крестьяне, но главным их потребителем были шахтёры Юзовки, они в них работали в шахтах. Поэтому изготовление чуней было основным кустарным промыслом тех лет в Волово.

К моему времени, ещё в XIX-м веке, вётлы срубили, большак сузили до ширины одной десятины (восемьдесят метров), и он состоял из большого числа колей, как рельсы на товарной станции. По одной колее ездили, и летом в сухую погоду она блестела, как асфальт, остальные стояли про запас на случай распутицы, когда чернозём превращался в грязь.

С переходом Волово из Ливенского уезда Орловской губернии в новую Липецкую область (Липецк был раньше небольшим уездным городком Орловской губернии) Волово оказалось в глухом тупике у границы Курской и Орловской областей, всего в полусотне километров от областей Тульской и Воронежской, то есть в самом сердце европейской России. Большак на Ливны превратился в просёлочную дорогу, зато к станции Набережное проложили шоссейку, а в Липецк из Волово стали летать два раза в день самолеты.

Если ехали в Волово по большаку с юга, из Старого Оскола, село начиналось с длинной улицы, которая вела к высокому дубовому мосту через нашу безымянную речушку. Справа от моста у самой воды располагались кузни. Здесь не только ковали лошадей, но делали все незатейливые механические работы того времени. На берегу, чуть выше, был ключевой колодец из двух больших дубовых венцов, ниже которых — рукой достать — было зеркало воды. Отсюда привозил нам в бочке питьевую воду воловский водовоз Иван Захарович.

За мостом, на подъёме в довольно крутую гору, высоко над дорогой стоял красивый дом с мезонином, обшитый тёсом и окрашенный охрой, с сиреневым палисадником и проволочной изгородью. Это был дом купца красным товаром Гревцева. За ним скрывался дом богатого купца Морозова. Сразу за домом вдоль улицы начинались его лавки с бакалеей и гастрономией. Перед ними в торговые дни стояли открытые, остро духовитые бочонки с сельдями, белой и красной рыбой, икрой, а в магазине было много других товаров, вплоть до красных вин и печенья «Эйнем» (теперь это московская фабрика «Большевик»). Морозов снабжал не только жителей села Волово, но и окрестных помещиков.

На горе, за белой каменной оградой с зелёными железными воротами, стояла большая красивая белая церковь с высокой трехъярусной колокольней. Колокольня была видна далеко в окрестностях, особенно с юга. Главный колокол имел солидный густой тон с красивым тембром — как бас Шаляпина. Его мощный голос наполнял пространство до горизонта своим звоном, то буднично-деловым к обедне или вечерне, то торжественным и радостным перезвоном мелких переливчатых колоколов на Пасху, то бил тревогу — набат пожара, и становилось жутко. Так было, когда горела Дворня — из окон нашего дома было видно, как вдоль большака тянулся по ветру горизонтальный жгут плотного дыма, и у мамы на лице был ужас: «Дворня горит».

Колокольня была, как маяк в степном океане — ориентиром, когда её было видно, а её звон — позывными в ненастную зимнюю погоду, метели и бураны. В такую погоду специально звонили в колокола особым звоном — сильным, как набат, но не частым тревожно-торопливым дон-дон-дон, а призывным, успокаивающим, и кто знает, скольким заблудившимся путникам этот звон наполнял душу радостью спасения.

При коллективизации церковь закрыли и сначала исполь­зовали для ссыпки хлеба, а потом совсем разобрали, и теперь трудно узнать место, где она стояла.

При церкви, за её оградой, было маленькое кладбище, где младенцем была похоронена моя старшая сестра Зиночка. У входа в ограду, слева, стояла караулка — домик для церковного сторожа, а справа — другой домик, церковно-приходской школы, где жила до замужества учительница — моя мать.

Вправо за церковью было старое кладбище и большая площадь — «выгон», на котором было много заросших травой ям. Говорили, что это остатки выкорчеванных пней дубовой рощи.

По-над ручьем шла улица Поповка с домами отца дьякона Гончарова, священников отца Василия Цветаева и отца Леонида Кутепова, а за ними шли хаты крестьян Висленки.

Крестьянские хаты села, в большинстве крытые соломой, тянулись по высоким берегам ручья. Перед хатами росли ракиты, а в палисадниках цвела неизменная мальва.

Ракита — очень неприхотливое и живучее дерево, вид ивы. Достаточно весной или осенью воткнуть в землю зелёную палку, и из нее вырастает развесистое, тенистое дерево, похожее кроной на дуб. В наших безлесных местах остались только ракиты, украшавшие каждую деревню.

За дворами хат к ручью спускались «зады» — полоски огородов.

На всех огородах главное место занимали конопля и картофель и царствовали солнечные диски подсолнухов. У самой воды сажали капусту.

Конопля росла мощная, выше человеческого роста. Она пахла резким, но приятным запахом. Её сеяли у нас испокон веков. Она была необходима и для гужевого транспорта — извоза, основного занятия жителей села до железных дорог, и для одежды, и для питания. Из пеньки — волокна конопли — пряли суровые нитки для грубого холста и вили веревки для вожжей, канатов и чуней. Холсты ткали почти в каждой хате на самодельных деревянных станках. Из холста шили мешки и веретья для зерна. Из семян били густое зеленоватое сильно пахучее масло для еды, а оставшийся жмых любили есть лошади, да и мы, дети, не брезговали полакомиться.

Из крепких прямых стволиков конопли — конопелок — мальчишки делали опасные стрелы для луков. В тонкий конец вставляли «цыганскую» (очень толстую) иглу и аккуратно закатывали это место смолёной суровой ниткой.

Другой источник волокна — лён — сеяли больше на полях. Изо льна пряли нитки для тонкого холста. Льняные холсты весной отбеливали на солнце, расстилая на лугах. Из льняного холста шили одежду. Мужские портки красили темно-синей «кубовой» краской, а женское платье вышивали цветными нитками. Меньше ткали грубошёрстной ткани из овечьей шерсти.

Овец у нас водили очень много, даже самые бедные крестьяне имели овец. Овцы одевали, обували и кормили. Большую часть овец резали на мясо, а шкуру дубили и шили полушубки. Полушубки — новые молодцеватые вподбор, нагольные, крашеные охрой или крытые сукном, и старые, изношенные до дыр, были почти единственной зимней одеждой и богатых, и самых бедных крестьян. Меньшую часть овец стригли догола на шерсть большими овечьими ножницами, и они становились худыми, жалкими, пока не вырастет новая. Из шерсти катали валенки. Мне не удалось видеть, как это делается, и я не мог понять, как из пушистой шерсти получают такие твёрдые валенки. Как хорошо было в валенках в зимние морозы в двадцать-тридцать градусов! Из шерсти пряли нитки для чулок, шалей и ткали полотно. А мясо! Что может быть вкуснее поджаристых с красноватой корочкой скибок картофеля, жареного с бараниной, или чёрной (гречневой, в отличие от белой — пшенной) каши с бараньим салом. Наложит мама полную тарелку, польёт растопленным бараньим салом, которое овцы копили в своих курдюках, пригладишь её ложкой…

Прямо по большаку за церковью шли домики Дворни. Среди них пекарня «Виденейча» — Алексея Венедиктовича Дроздова. Далее — двухэтажное белое здание почты и телеграфа. Здесь стоял последний телеграфный столб линии, которая связывала Волово с железнодорожной станцией Тербуны.

Телеграф был единственной ощутимой связью с внешним мiром. Он начинался на первом этаже почты небольшим бронзовым аппаратом Морзе и проволокой переходил на столбы телеграфной линии. Между тонкими дубовыми столбами была натянута на белых фарфоровых стаканчиках одинокая струна, и, если приложиться ухом к столбу, было слышно, что она жалобно и непрестанно гудит о чем-то своём, непонятном. «Это бежит телеграмма», — думал я.

Через дорогу от почты стояло одноэтажное длинное здание волостного правления — позже Нардом, а ещё через прогалок -двухэтажное кирпичное красное здание земской больницы со службами.

Больница была большая, хорошая. При ней в одноэтажном кирпичном доме за изгородью из жёлтой акации была квартира врача.

Возле Нардома стояла земская школа с двухкомнатной квартирой для учительницы, а рядом был «Гамазей». Так называли «Магазин» — заброшенное высокое здание с воротами и без окон, для хранения хлеба.

За больницей большак, поднимаясь, проходил с полверсты по пустому полю, за которым стояли на отлёте, вроде хуторов, наша усадьба ветеринарной лечебницы и три дома братьев Галактионовых.

Все три брата по прозвищу Косоротовы имели большие ветряные мельницы, которые стояли за дворами их усадеб. Поселились они поодаль от села, на кургане, по понятной причине — это место было открыто всем ветрам.

Мельницы были большие, этажа в четыре высоты, на два постава, шестигранные, обшитые тёсом. Строил их знаменитый на всю округу плотник, специалист по мельницам Шалимов со своими четырьмя сыновьями из села Жерновец.

Мельницы Ивана и Василия не работали, а хозяйства их обеднели — у них были одни дочери. У Ивана была ещё когда-то конная просорушка. Смутно помню, как по косому кругу шли лошади, круг вертелся, через вал с выступами поднимал и бросал толкачи, которые сбивали с зёрен проса скорлупу, и получалось пшено. Но скоро от неё осталась только яма, засыпанная мусором и поросшая бурьяном.

Младший брат Андрей Терентьевич был самый богатый крестьянин в нашем селе. Среднего роста с рыжей бородой, с хитроватыми глазами и искалеченной на мельнице ладонью левой руки. Он имел до революции шестьдесят десятин (гектаров) земли, вдвое больше, чем наши мелкопоместные помещики, вроде генерала Павлищева или Ветчининых. Кроме мельницы, крылья которой крутились, к моему удивлению, даже при самом тихом ветре, у него были довольно редкие у крестьян диковинные сельскохозяйственные машины. Например, конная молотилка, конная «самокоска», иначе «жатка», на желтой платформе которой стояла надпись «Мак-Кормик». Когда она ехала по полю, её грабли, как огромные руки, со стрёкотом описывали в воздухе размашистую кривую, собирали срезанную ножами, похожими на пилу, рожь и укладывали ее аккуратными ровными рядами на остававшееся жнивье.

У большинства крестьян были только деревянные сохи и, редко у кого, однолемешный плуг.

Рядом с «рыгой» (так у нас называли риги — огромные шалаши, крытые соломой, с воротами, в которые мог въехать воз и в которых в плохую погоду молотили цепами и веяли хлеб), на току, стояли конная молотилка, плуги и веялки.

Мельница работала постоянно, за исключением полного безветрия и военного коммунизма. Она, да ещё водяные мельницы Баранова и Колобашкина на реке Кшень обслуживали огромный район. За помол брали десять процентов, то есть четыре фунта с пуда.

За последним домом дорога и телеграфная линия сворачивали с большака вправо, в поле, и телеграфные столбы, уменьшаясь, исчезали в манящей дали горизонта. Есенин ещё не выразил свою боль:

Стынет поле в тоске волоокой,

Телеграфными столбами давясь…

А налево от большака из подземных глубин вырывался родник, с которого начиналась наша безымянная речка. По её берегам, заросшим густым ивняком, протянулось версты на две наше село, начинаясь от Мокреца.

На Мокреце жила «справная» семья Константина Харитоновича Сырых. Все жители Мокреца были Сырых.

Константин Харитонович не получил такого богатства, как мельники Галактионовы, имел мало земли. Весь его достаток был создан своими руками — его и трёх сыновей: Василия, Матвея и Тихона. Он принадлежал к тем передовым крестьянам, на которых поднялась Россия в начале века. Был организатором и председателем Воловского Кредитного Товарищества*, в котором мой папа был председателем ревизионной комиссии.

В конце войны Константин Харитонович умер. Его сыновья поженились и разделились. Василий и Матвей перед коллективизацией незаметно и навсегда покинули Волово, спасаясь от неизбежного для них раскулачивания, а Тихон остался, потому что служил фельдшером в папиной ветлечебнице.

Такими же передовыми и небогатыми крестьянами были Бачурин, по прозвищу «Склизкий», дочь которого, мамина подруга, изучала заочно «Гимназию на дому», Шумский, старший сын которого учился в Московском университете, и другие.

Начальником в Волово был толстый и важный становой пристав. Один раз мы с мамой зашли к его жене. Пока мама вела с хозяйкой длинные разговоры, я от скуки залез под кровать и обнаружил там несметное богатство — старые сабли и шашки разных фасонов, явно выброшенные приставом. Мне очень хотелось попросить хоть одну саблю поиграть, но мама обнаружила мои ноги, извлекла меня из-под кровати, и мне стало уже не до игрушек.

Ещё были урядники рангом ниже. Они ходили в синей форме, в фуражках с красным околышем и синим верхом. На околыше фуражки была кокарда, овальная, как и теперь, только с гербом — двуглавым орлом. На мундире с плеча спускались золотые шнуры и на них — «висюльки» из латуни, кажется, это были аксельбанты.

Ещё были простые стражники.

Больше никакого начальства не помню.

Изредка к нам на кухню заходил Ваня Большовский — это был юродивый, которым пугали детей. Поэтому я смотрел на него издали с опаской. Это был худой, какой-то перекошенный мужчина в лохмотьях, через рваную гимнастерку проглядывало голое тело, босой. На голове мятая фуражка стражника с красным околышем и ломаным козырьком. Говорил он нечленораздельно, больше мычал, радостно осклабясь:

—       Моя пришла.

Его приветливо встречали, кормили. Девушки подтрунивали:

—       Когда же ты женишься?

В ответ он смущался и растерянно-протестующе что-то гудел, жадно ел и уходил дальше, получив на дорогу хлеба и копеечки.

Мама говорила, что Ваню Большовского нельзя обижать и смеяться над ним, что он юродивый — человек Божий. А я смотрел на голое и грязно-загорелое тело, просвечивающее через лохмотья, и с ужасом представлял, как он будет ходить босыми ногами зимой по _________________

*)     Кредитные товарищества — производственные крестьянские кооперативы, центром которых был Московский народный банк, созданный в 1912 году на кооперативных началах. В 1917 году в России насчитывалось 16,5 тысяч кооперативов, 80% которых составляли кредитные товарищества.

снегу.

В Волово была частная аптека немца, переехавшего в Россию (тогда это было часто), Василия Федоровича Бекмана. Это был плотный мужчина с квадратной головой, седым бобриком, говорил с акцентом. У него была жена Мария Фёдоровна, дочь Эдит и сын Жорж, которого звали Жошка.

Сначала Бекман снимал под аптеку второй этаж дома, на первом этаже которого были телеграф и почта, а потом построил на Дворне свой собственный деревянный дом.

В первой большой комнате помещалась аптека: стойка, шкафы с банками, склянками, — а в задней части дома жила семья. На одном шкафу стоял предмет восхищения и зависти — модель парусного корабля, совсем как настоящего.

Перед домом росли каштаны с удивительными цветами в форме пирамиды — диковинкой в наших местах, — а под ними — великолепный цветник.

Во всём чувствовалась особая, непривычная у нас, немецкая аккуратность.

Хотя в Волово был прекрасный продовольственный магазин Морозова и менее прекрасный промтоварный Гревцова, но даже в Ливнах нельзя было купить многие изысканные вещи.

Выручал «Мюр и Мерелиз». Это была крупная торговая фирма. В её магазине в Москве на Петровке находится теперешний ЦУМ. Я тогда Москвы не знал, и для меня «Мюр и Мерелиз» — это была книга, иллюстрированный прейскурант, напечатанный на хорошей тонкой бумаге. В нем был перечень буквально всех товаров, с описаниями, фотографиями и ценами. И всё это можно было получить не сходя с места — почтой. Достаточно было послать заказ, чтобы пришёл товар в прекрасной упаковке. Так мы получили на   почте все наши большие лампы и граммофон. Почти все товары были импортные. И они в глухой провинции были тогда доступнее, чем мне теперь в Москве в тридцати минутах езды от ЦУМа.

Иногда заходили коробейники-китайцы. Товар у них был весь на голове в одном большом тюке, увязанном парусиной. Китаец, в широких синих штанах, заходил, лепетал что-то трудно понятное «твоя», «моя», помогая словам пальцами. Снимал тюк с головы на пол, развертывал его и показывал все свои богатства: пёстрые ситцы, платки, бусы, пуговицы. Чего только у него не было! Набегали бабы, девки, поднимались споры, начинались охи, ахи, отчаянно торговались, покупали. Китаец снова ловко укладывал свой товар и уходил дальше с тюком на голове.

Осенью, в праздник Воздвижения Креста Господня, в Волово открывалась знаменитая далеко в окрестностях ярмарка. В центре села на выгоне строились карусели с деревянными лошадками, красивыми стеклянными висюльками, всё крутилось, играла музыка, я ехал верхом на коне.

И чего только не было на ярмарке, совсем как у Гоголя. Вот горы огромных арбузов, а вот гора лука, а там — торговля лошадьми. Барышники и цыгане отчаянно торгуются, бьют по рукам, клянутся, бросают шапку на землю. Уходят, возвращаются, опять торгуются.

Один раз на Воздвиженскую ярмарку приезжал из Губаново сам дедушка, отец Алексей, с тетей Верой — своей дочерью.

Высотное положение наших мест отражалось на всей нашей жизни. У нас было мало воды. По воде была тоска. С завистью думалось, что где-то есть речные места: возле Кшени, Олыми.

Какая бывает большая вода, мы, дети, знали по весеннему половодью. Снега таяли, и весь сад был в воде. В её зеркале отражалось голубое небо с облаками и, ещё голые, ветви деревьев, еле прикрытые зелёной дымкой распускающихся почек. Ров вокруг сада казался речкой, по которой можно плавать, став на доску.

Из колодца на нашем дворе воду не пили. Питьевую воду привозил из родника возле моста водовоз Иван Захарович. Это был широкий дядя в красной рубахе с большой чёрной бородой, но я его не боялся. Он привозил бочку, которая лежала боком на дрогах с окошком сверху, чтобы доставать воду, распрягал лошадь и уходил, а бочку с водой оставлял на нашем дворе.

Несмотря на наш знаменитый чернозём (двухметровой толщины), у нас часто бывали неурожаи из-за засухи. С весны долго не было дождей, люди ходили мрачные, вздыхая, смотрели на небо, а оно синело равнодушно и жарко. И тогда мiром — сходкой решили: надо устроить крестный ход на Ступочку. Ступочка — это около села, у родника, был большой камень, на котором осталась ямка, по преданию, от стопы Божией Матери.

У церкви собиралась толпа, выносили вдвоём большую икону Скорбящей Божией Матери и много хоругвей. Впереди шёл священник, следом за ним — дьякон с причтом и весь народ. Дорогой женщины пели молитвы и псалмы, по-воловски протяжно, заунывно. Я издали смотрел на хоругви, на шествие толпы, вздымавшее пыль, слушал надрывное пение.

После крестного хода часто смотрели на небо, ожидая дождя, но жгучее солнце на чистом синем небе по-прежнему равнодушно пекло иссохшую, растрескавшуюся, пыльную землю, а дождя всё не было и не было.

Рожь не колосилась, яровые чахли, люди горевали.

В жаркие летние дни все, кто мог, прятались в тень, всё затихало: и животные, и птицы. Люди куда-то исчезали спать.

Мама, чтобы уменьшить жару в доме, на весь день опускала шторы на подкладке на окнах с южной стороны дома, и в доме дышалось легче.

К вечеру спадал зной, начинала просыпаться жизнь, а к закату становилось совсем легко, и всё оживало. Солнце спускалось к горизонту, сплющивалось в легком мареве и окрашивало облака в фантастическое зарево, которое по мере того, как уходило за край земли, меняло свои тона. Сначала они были оранжево-красные, вверху потемнее, переходя на малиновые, фиолетовые, затем синие к горизонту. Потом солнце исчезало, а облака всё ещё светились фиолетово-красными тонами, освещаемые лучами уже невидимого солнца. Багрово-красно-фиолетовое постепенно слабело, темнело, сдвигалось к горизонту, сужалось, а на противоположной стороне неба становились заметны звёздочки. Начинались сумерки. Воздух становился тихим и прозрачным, так что было слышно далеко-далеко. Где-то на Висленке скрипел колодец, на Мокреце лаяли собаки, со стороны Ржавки доносилась гармоника. Потом всё утихало. Небо становилось темнее, а звёзды ярче, потом делалось почти черным, и на нём ярко сияли несчётные звёзды, и среди них явственно проступала серебряная дорога — Млечный путь.

Наступала знойная томящая чёрная ночь, такая черная, что не было видно собственной руки. А когда цвели липы, воздух был напоен ароматом, плотным, как вода Чёрного моря в июле.

Летом с высоты нашей усадьбы было видно, как от большака до овражка с низкорослыми дубками — выродками когда-то могучих дубов — уходили, исчезая, к горизонту, безконечные полосы поля.

Поля тогда были не такие уныло-однообразные, как теперь, а очень красивые — пёстрые и разноцветные. Издали они казались шахматной доской из клеток самых разнообразных цветов, как лоскутное одеяло. С запада на восток тянулись прямые межи, шириной в одну повозку — чтобы ездить в поля и вывозить урожай. Между межами было одинаковое расстояние в одну десятину. Поперек с севера на юг тоже проходили межи, но узкие, только чтобы разделить поля отдельных хозяев. Наделы были небольшие. Севооборот был трехпольный, то есть одна треть земли ежегодно стояла под паром, не засевалась и отдыхала. На ней пасли скот, который за это удобрял землю. Остальные две трети земли занимали разные клины.

Главное и самое важное место принадлежало озимой ржи. Второе место — овёс и просо, реже сеяли гречиху и лен. Издали все хлеба имели разные цвета, которые менялись по временам года. Весной из-под снега открывалась изумрудная озимая рожь и густо-черные пары. К лету рожь росла и постепенно желтела. Поднимался нежно-зеленый, как акварельная краска поль-веронез, овёс, вскоре его догоняли коричневые метёлки проса, и сплошным белым цветом цвела гречиха, редкие клины льна цвели, как голубое небо. Вдали на клетках паров паслись разбредшиеся поодиночке лошади и коровы и сбившиеся кучками овцы.

На межах цвели самые разные травы: ромашки, васильки, поповник, — над которыми гордо возвышались кусты татарника с малиновыми шариками цветов, росли пахучий чобор и серо-зелёная полынь. А в небо взмывали вверх и застывали на месте жаворонки.

Зимой, когда шёл снег, выли метели так, что ныло сердце. Снег застревал в нашем саду и заносил дом и конюшни до крыши. В снегу рыли траншеи к дровам и на конюшню, и мы, дети, по снегу переходили через крыши конюшни и сарая в сад и смотрели в поле.

Какое снеговое раздолье! Неоглядные белые пространства, в которых на солнце сверкает снег искрами всех цветов радуги.

Завороженные, мы глядели на эти манящие, но недоступные просторы, потому что в снегу можно было утонуть с головой, а лыж у нас не было. Да мы и не знали, что такое лыжи.

Мы развлекались, строя из снега на высоких обрывах снежных траншей крепости и башни, воевали снежками, а весной, когда снег становился липким и оседал, лепили снежные бабы.

Волово-Ливенское — моя родина.

(Продолжение следует)

Рубрики: Родословная